Но поскольку наступила ночь и людям следовало отдохнуть после тяжких трудов, судья предложил отложить казнь до утра. Однако палачу и его помощникам он вменил в обязанность за ночь привести все их орудия в наилучший вид. Йоуна Хреггвидссона опять отвели в палатку за жилищем ландфугта и на эту последнюю ночь заковали в кандалы. Страж Йоун Йоунссон сел у входа, вдвинув в палатку свой огромный зад, и закурил.
Белки глаз Йоуна Хреггвидссона были необыкновенно красны, он поругивался в бороду, но страж не обращал на это никакого внимания.
Наконец крестьянину стало невмоготу молчать, и он дал себе волю.
— Нечего сказать, порядки, — перед казнью и то не дадут покурить.
— Лучше тебе помолиться да лечь, — сказал страж, — пастор придет на заре.
Смертник не ответил, и оба долго молчали. Слышался только равномерный стук топора. Скала откликалась на этот стук глухим металлическим эхом в ночной тишине.
— Что это рубят? — спросил Йоун Хреггвидссон.
— Завтра рано утром будут сжигать колдуна из западной округи, — сказал страж. — Вот и рубят дрова для костра.
И снова воцарилось молчание.
— Я отдам тебе свою корову за табак, — сказал Йоун Хреггвидссон.
— Брось вздор молоть, — возразил Йоун Йоунссон. — На что тебе табак, ведь ты уже почти мертвец.
— Ты получишь все, что у меня есть, — настаивал Йоун Хреггвидссон. — Достань бумаги, я напишу завещание.
— Все говорят, что ты негодяй, — сказал Йоун Йоунссон. — Да к тому же еще и хитрец.
— У меня есть дочь, — сообщил Йоун Хреггвидссон. — Молоденькая дочь.
— Даже если ты такой хитрец, как говорят, все равно тебе не провести меня, — сказал Йоун Йоунссон.
— У нее блестящие глаза. Выпуклые. И высокая грудь. Йоун Хреггвидссон из Рейна клянется владельцем своего хутора — Иисусом Христом, что его последняя воля — отдать дочь за тебя, Йоун Йоунссон.
— Какого табаку ты хочешь? — медленно проговорил страж, повернулся и заглянул одним глазом в палатку. — А?
— Я прошу, конечно, того самого табаку, который только и может помочь приговоренному к смерти. Того самого табаку, который ты один можешь продать мне при нынешнем моем положении.
— Тогда вместо тебя отрубят голову мне, — сказал страж. — И вообще неизвестно, согласится ли девчонка, даже если мне удастся избегнуть топора.
— Если она получит от меня письмо, она сделает все, как там написано, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Она любит и чтит своего отца превыше всего.
— Хватит с меня моей старой карги дома, в Кьёсе, — сказал страж.
— О ней я позабочусь сегодня же ночью, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Не беспокойся.
— Так ты грозишься убить мою жену, дьявол, — воскликнул страж. — И меня подвести под плаху. Твои посулы — обман, как все, что исходит от дьявола. Счастье еще, что такой архинегодяй не доживет до седых волос.
Глава восьмая
В дверях стоит невысокий, хорошо сложенный человек, в пасторском таларе, смуглый, с черными бровями и ярко-красным ртом. У него медлительные движения, и он немного щурится от света.
— Добрый день, мадемуазель, — говорит он так же медлительно, взвешивая слова.
Ее густые локоны обрамляют щеки и спадают на плечи. В утреннем свете спокойная небесная синева ее глаз напоминает о бескрайних просторах.
— Каноник! А я только что встала и даже не успела надеть парик.
— Прошу прощения, мадемуазель. Надевайте его. Я отвернусь. Пусть мадемуазель не стесняется.
Но она не спешит надеть парик.
— А разве я стесняюсь каноника?
— Глаза мадемуазель безучастно, словно издалека, наблюдают за тем, что происходит в мире. По правде сказать, на земле сейчас творятся жестокие дела. А у мадемуазель глаза не земные.
— Разве я умерла, дорогой Сигурдур?
— Некоторым дарована вечная жизнь здесь, на земле, мадемуазель.
— Зато мосье прямо создан для своего собора, только глаза, пожалуй, другие… простите меня! Когда я была маленькой и впервые приехала сюда в Скаульхольт, я услышала проповедь мосье, и мне показалось, что заговорила одна из раскрашенных статуй апостолов. Ваша покойная добрая супруга дала мне меду. Правда ли, что вы тайком читаете «Ave Maria», пастор Сигурдур?
— Credo in unum Deum[72]
, мадемуазель.— Ax, к чему щеголять латынью перед девчонкой? Но знаете, пастор Сигурдур, я могу проспрягать глагол amo[73]
почти во всех mobis[74] и temporibus[75].— Я часто возносил хвалу господу за то, что цветы в этой стране прекрасны и благословенны, — сказал настоятель собора. — С тех пор как люди покорились своей участи, цветы остались для нас единственным упованием. Возьмем незабудку. Незабудка хрупкий цветок, но она владеет даром любви, и потому ее глаза прекрасны. Когда вы впервые появились в Скаульхольте…
— Я не люблю хрупких цветов, я хотела бы иметь большой цветок с пряным ароматом, — прервала его девушка.
Но собеседник не обратил на это внимания и продолжал:
— Когда вы приехали сюда в первый раз маленькой девочкой, вместе с вашей сестрой, замечательной женщиной, которой предстояло стать хозяйкой в епископском доме, мне показалось тогда, что вошла живая незабудка.