Читаем Самосвал полностью

В-третьих, мне еще забирать ребенка: Матвей сидит в гостях у московской тетки, и, как она мне сообщила вот уже четвертым звонком за последние два часа, требует «папи, се и Ие». В смысле я, деньги и Ира, наша летняя пляжная Ира. А уже полгода прошло. Конечно, мы созванивались пару раз, но до встречи так и не дошло: ведь после моря у нас с Матвеем был период, если называть вещи своими именами, нищеты. Мне вещи приходилось продавать, чтобы на жратву хватило. О каких уж тут ухаживаниях… Хотя, я уверен, ей бы было все равно… Но ведь мне-то было бы не все равно! Последний раз она звонила мне за неделю до отъезда, и, судя по ее упавшему голосу, я понял, что она поняла, что мы так и не встретимся. Но, ей-богу, у меня правда не было времени. Сначала мы бедствовали, сейчас я барабаню по клавиатуре как бешеный: в день рассылаю по десять писем, толкований снов, а ведь эта работа требует большой изобретательности, так как я из принципа не заглядываю в сонники. Процветания мы еще не достигли, но из нищеты выкарабкались: диван я купил новый, шмоток ребенку, обуви, мотоциклов, альбомов там, что еще нужно от заботливого папаши? Ие, Ие. Ах ты, Боже мой, что ж тебе так далась эта малолетка, а, сынок? Ей восемнадцать и, боюсь, я для нее чересчур испорченный, скучный и обремененный проблемами человек. Быть моей любовницей она вряд ли согласится: чем моложе девушка, тем стремительнее она берет тебя за руку в общественных местах, а ведь она, моя рука, занята, и занята тобой, Матвей.

— Суета, — повторяю я и, увидев свое лицо в зеркале на колонне Пушкинского музея, где вручают премию, спешу уйти в туалет, умыться.

Мне не хотелось бы, чтобы все увидели, как меня перекосило от ненависти. Суета. Суета и блядская духовность.

Я об этом говне только и слышу, когда попадаю на литературные тусовки: к счастью, я попадаю туда нечасто. Но достаточно часто для того, чтобы получить денег и забыть о госпоже Беде, приютившейся на коврике у моей железной пока еще — к сожалению, двери в ломбард не принимают, я узнавал, — двери. Деньги, деньги, деньги, вот что мне нужно, и, если ради них потребуется прокусить горло вот такому старому пердуну, наложившему в штаны из-за старческого недержания — поэтому штаны у него на заднице так и обвисли — и выпить его зловонную тепловатую (хотя не уверен, она наверняка остыла уже у него там, в артериях) кровь, я так и сделаю. Потому что у меня ребенок, которого я не могу кормить разговорами про духовность, вашу гребанную духовность. Я возвращаюсь в зал, где кружат толпы народу, и прыскаю со смеху, представив себе это.

— Сынок, скушай кусочек, — скажу я, поднеся ложку ко рту Матвея, — пожалуйста.

— Йо?! — ответит он, в смысле, ты трахнулся, старик, потому что ложка-то пустая.

— Да, пустая, — скажу я ему, — но ты представь, что я вспаиваю тебя молоком русской, бля, словесности и медом ее, так ее за ногу, несравненной красоты.

— Ага, — скажет Матвей, — а как же ты, папа? Разве ты останешься голодным?

— Нет, что ты! — воскликну я и суну морду в пустую тарелку. — М-м-м-м, как вкусно.

— Ага, бля, — скажет Матвей, оближет пустую ложку, и мы пойдем гулять, типа сытые.

Без одежды. Голые, конечно, потому что нас согреет духовность, бля. Меня снова начинает типать, но мне приходится взять себя в руки: а то все решат, что лауреат молодежной премии этого года какой-то дизентерийный, бля, придурок. Мало того, что занимается суетой. А чем мне заниматься? Писать книги по двенадцать часов в сутки?

— Если бы ты действительно знал, что такое творчество, чувак, — говорю я этому засранцу из какого-то журнала, название которого я, конечно, сразу забыл, — то знал бы, бля, что творчество — это не какая-то фигня, которую ты и твои бездарные авторы размазываете на сотни страниц вашего долбанного издания.

— Ты бы знал, что творчество — когда по-настоящему пишешь — это… Знаешь что? — спрашиваю я.

— Это огонь, — всхлипываю я, и зал замирает, все эти сотни четыре мудозвонов молчат, недоуменно глядя на меня.

— Это боль, — говорю я.

— Это скрежет зубовный, — плачу я.

— Это минута наслаждения, причем такого, какое даже секс не подарит, если, конечно, ты еще помнишь, что такое секс, — смеюсь я.

— Это ноющая поясница, — потираю я спину.

— Это уставшая задница, по сравнению с которой даже седалище Молотова, бля, отдыхает, — ехидничаю я.

— Это концентрированное наслаждение, — пытаюсь втолковать я. — Это как героин, а принимать герыч 12 часов в сутки нельзя. Нет, не так. Это укол. Вот что такое творчество, конечно, творчество настоящее, когда пишешь… — размахиваю руками я.

— А не звиздишь о том, как надо писать, кто не умеет писать, а кто умеет и почему ты так, бля, считаешь, — зло смеюсь я.

— Творчество не может занимать много времени, потому что, как я уже говорил, — терпелив я, — это концентрированный миг. Это все удовольствие за мгновения.

— И если делать это сутки напролет, — выдаю я.

— То ты просто будешь скучным нарком, который пихает в себя дозу каждый божий час, — продолжаю пусть неудачное, но наиболее точное сравнение я.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Судьба. Книга 1
Судьба. Книга 1

Роман «Судьба» Хидыра Дерьяева — популярнейшее произведение туркменской советской литературы. Писатель замыслил широкое эпическое полотно из жизни своего народа, которое должно вобрать в себя множество эпизодов, событий, людских судеб, сложных, трагических, противоречивых, и показать путь трудящихся в революцию. Предлагаемая вниманию читателей книга — лишь зачин, начало будущей эпопеи, но тем не менее это цельное и законченное произведение. Это — первая встреча автора с русским читателем, хотя и Хидыр Дерьяев — старейший туркменский писатель, а книга его — первый роман в туркменской реалистической прозе. «Судьба» — взволнованный рассказ о давних событиях, о дореволюционном ауле, о людях, населяющих его, разных, не похожих друг на друга. Рассказы о судьбах героев романа вырастают в сложное, многоплановое повествование о судьбе целого народа.

Хидыр Дерьяев

Проза / Роман, повесть / Советская классическая проза / Роман
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее
Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века