Помнится, сразу после войны я и мои сверстники, пережившие ленинградскую блокаду, впервые увидели живых немцев — военнопленных, восстанавливавших разрушенные ими же — немцами — дома. Сердобольные наши старушки, каким-то чудом пережившие голод, подходили к пленным и делились с ними своим скудным пайком. А у нас, подростков, не было к ним ни любопытства, ни жалости, ни других чувств — ничего, кроме ненависти и желания никогда больше не видеть немцев на своей земле. Этот стереотип немца-врага еще долго сохранялся в нашем сознании. А спустя несколько лет, став взрослыми, мы увидели у себя уже мирных немцев, пожилых и молодых, с фотоаппаратами и кинокамерами, гуляющих по нашему городу. Странно было видеть, как немецкие туристы восхищались сокровищами Эрмитажа, Русского музея и другими достопримечательностями города, который они — немцы — хотели стереть с лица Земли. И хотя мы понимали, что это другие немцы и не все они в ответе за тяжкие преступления перед человечеством, все равно между нами оставался, казалось, непреодолимый барьер отчужденности. И вот сейчас, слушая Мюллера, вспомнившего свой родной Веймар, я вспомнил свое. И хотелось сказать: «Да, мне знаком по истории и литературе Ваш Веймар — город поэтов, музыкантов и художников, но сильнее у людей трагические воспоминания об этом городе: ведь рядом с ним находится Бухенвальд — в годы второй мировой войны кошмарная фабрика смерти, в котором те же немцы, создатели и ценители прекрасного, обрекли на массовую гибель сотни тысяч людей. Как же совместить эту любовь к прекрасному с такой необузданной средневековой жестокостью?».
Мои монгольские товарищи как-то притихли за столом, боясь нарушить наш с Мюллером разговор — разговор двух противников в минувшей войне.
Герман Мюллер не воевал против нас, но его детство, как и мое, пришлось на военные годы. И в его памяти остались незаживающими рубцами американские бомбежки, гибель родных, полное одиночество, а затем и полуголодная послевоенная жизнь.
— Знаете, ребята, — говорит нам на прощание Герман, — я никогда себя так хорошо не чувствовал, как здесь в Гоби. Здесь очищаешься от всего ненужного, чем мы напичканы, здесь сливаешься с природой и осознаешь, что все мы — одна большая человеческая семья.
Мы тепло распрощались с нашим новым знакомым. Наутро он улетел в Улан-Батор, увозя свой охотничий трофей, незабываемые впечатления и обретенное здесь душевное спокойствие. А наш путь лежал уже в дикие места — в горы с загадочным названием Эрдэнэ-Цогт.
Вот она, окаменелая радуга!
С вершины одинокого останца открывалось необозримое каменистое плато, освещенное нещадно палящим солнцем. На темно-серой «марсианской» поверхности его, испещренной многочисленными лунками, зловеще поблескивал вороненым пустым «загаром» базальтовый щебень. А кое-где среди этих отшлифованных буйной стихией камней торчали «поленья» окаменелой древесины — все, что осталось от палеозойского леса, некогда покрывавшего склоны гобийских гор. Кругом простирались лишь мертвые россыпи камней да чудом пробившиеся к жизни яркие пучки оранжево-красной травы. К вечеру изнуряющая жара спала и после дневной сауны можно было с наслаждением вдыхать чистый хрустально-прозрачный воздух. И, странное дело, все окружающие предметы, от причудливых скал до камешков в россыпи, еще недавно расплывавшиеся в мареве и казавшиеся призрачными миражами, вдруг приобрели необычайную резкость и словно спроектировались на передний план, на единую плоскость, как на полотнах монгольских художников.
Впечатление усиливалось от густо-фиолетовых, как бы аметистовых, вершин Эрдэнэ-Цогт, застывших в бездонной синеве. И сама каменная гряда, и одиночные скалы-останцы, высившиеся в виде памятников среди мертвой природы, постоянно менялись в окраске — они то озарялись каким-то волшебным пурпурным сиянием, то неожиданно гасли в холодной синеве сумерек. Тишина вокруг стояла такая первозданная, что звук от упавшего камня отдавался в ушах гулким, звенящим эхом. Какое-то неведомое дотоле чувство владело в тот момент мной. И было в нем леденящее ощущение беспомощности и одновременно величия человека перед лицом вечной и не подвластной ему до конца природы — природы, которую мы неустанно познаем, открываем ее тайны, живем ею и одновременно пытаемся переделать, ведем с ней извечный спор «кто — кого», забывая подчас о том, что и сами мы являемся частью ее и составляем с ней единое целое. Хотелось неподвижно и бесконечно созерцать окружавший меня мир, слиться воедино с пустыней и сидеть, уподобясь Будде, в молчаливом ожидании чуда вроде счастливого прозрения. Но чуда не происходило. И не было ответа на мучивший меня вопрос: где эта «окаменелая радуга», ради которой мы топчемся здесь уже несколько дней.