Да, уже в юности Есенин был литератором до мозга костей, и если действительно говорил с горничной Настей по-рязански, то с такой картинной сгущенностью лексики, что та безошибочно уловила
Поверим ли, что фатоватый головной убор — наилучшая замена торбе с овсом?
Смешно — или трогательно, — но в мире Есенина отчего ж не поверить?
«Есенин к жизни своей отнесся как к сказке, — писал Пастернак. — Он Иван-царевичем на сером волке перелетел океан и, как жар-птицу, поймал за хвост Айседору Дункан. Он и стихи свои писал сказочными способами, то, как из карт, раскладывая пасьянсы из слов, то записывая их кровью сердца».
Да, именно сказка. Или, снова и снова скажу, игра — то в инока и пастушка, то в скандалиста и хулигана. Как бы ни были реальны и милицейски запротоколированы его алкогольные эскапады в быту. Игра — в Россию, в поэзию, в пьянство (где, конечно, проще всего заиграться), в жизнь и в смерть — это и было жизнью Есенина. И стало смертью.
«Кровью сердца», — метафорически сказал Пастернак, вряд ли имея в виду, что прощальные строки Есенин записал именно кровью, взятой из вены. Маяковский на этот счет пошутил не без мрачности: «Может, окажись чернила в „Англетере“, вены резать не было б причины». Но, как бы то ни было, разве это кровопускание не стало последним проявлением мальчишества?
Есенина невозможно представить стариком — впрочем, как и Блока, и Маяковского, но к тому же ему не по характеру ни блоковская величавость, ни государственная поступь «Владим Владимыча». К его облику — при всем трагизме судьбы — вообще как-то очень подходят веселые легенды, вроде тех, что рассказывает Валентин Катаев в своей мифоманской книге «Алмазный мой венец». Или…
Да вот хоть страница из повести Сергея Довлатова «Заповедник»: история, приключившаяся много позже смерти поэта, но продолжившая его легендарность.
Повествуя о полукурьезных своих похождениях в роли экскурсовода по Пушкинским Горам, Довлатов пишет: однажды, вещая доверчивым экскурсантам, что «поэт то и дело обращался к няне в стихах» и, в частности, посвятил ей «такие, например, задушевные строки», он с ужасом обнаружил, что читает… Да, задушевное, но уж никак не пушкинское:
Тем не менее:
«Все молчали. Лица были взволнованны и строги. Лишь один пожилой турист со значением выговорил:
— Да, были люди…»
Правда, по двум другим версиям, исходящим от довлатовских друзей, он то ли позволил себе это озорство на пари, то ли действительно опростоволосился, но не с таким мирным исходом. Некие старушки-пушкинолюбки в ярости попытались побить незадачливого эрудита зонтиками…
Словом, Есенин — с судьбой, завершившейся в петле, с непростым, деликатнейше выражаясь, характером, с нескладным, скандальным, неряшливым бытом — по складу своего дарования был предназначен для радости. Притом —
У одного нынешнего стихотворца есть строчки, почти прелестные в своей простодушной мании величия:
Смешно. Но мы не очень-то заслужили право смеяться, потому что в жажде дилетантских сенсаций все время ищем Дантесов, как раньше искали вредителей и шпионов. И вот в серьезной газете сообщается сущая чепуха, будто Маяковского вели к самоубийству, травя психотропными препаратами, — недаром, дескать, его квартира кишела чекистами. Словно это не сам поэт завлекал их и гордился дружбою с ними. Даже смерть Блока Владимир Солоухин как-то объявил насильственной — что ж говорить о Есенине! Сколько было телепередач и статей, винящих в убийстве… Кого? Евреев? Гебистов? Евреев-гебистов? Выбор не больно широк, но упорство в отыскании необоримо.
И п'oшло.
Почему? Потому что
Между тем, как и бывает со всем взаправдашним, не надуманным, дело и сложнее и проще.
Да, Есенин был рожден для радости и гармонии, для счастья, которое он хотел делить со всеми — как всем хотел нравиться: