Читаем Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали полностью

Даже та памятная категоричность, с какой не менее памятный нам Аркадий Белинков установил якобы вековечный закон, по которому общество убивает своих художников, — даже она есть победа советской реальности. Советского сознания. Да, да, и здесь нету ни парадокса, ни тем более попытки унизить высокоталантливого теоретика. Ибо сама эта категоричность значила вот что: тоталитарная власть сумела тотально запугать. Внушить мысль о своем всемогуществе.

Повторю: Цветаева, Блок, Есенин еще были — и остались — хозяевами своих судеб. Они сами строили, сами и разрушали себя и свой мир, но общим правилом становилось и стало другое. То самоубийственное саморазрушение, которое подчинялось воле власти, воле партии.

<p>Испытание скверности</p>

Но как в колхоз идет единоличник…

Осип Мандельштам
<p>Генсек и нищий</p>

В одном интервью Сергею Михалкову был задан вопрос: правда ли, что Юрия Олешу сломала советская власть?

Нет, твердо ответил Сергей Владимирович. «Ничего его власть не ломала. Он написал „Трех толстяков“ во времена советской власти. Его пьесы шли в Художественном театре. Это была богема. Он сидел в кафе, пил свой коньяк. Его же в тюрьму не сажали. А могли бы посадить всех».

Вообще-то атмосфера, когда могут арестовать всех, но почему-то покуда не арестовывают лично тебя, уже есть вернейшее средство ломать и корежить души. Но не будем ловить Михалкова на том, чт'o в его устах столь естественно (отложив ненадолго подробнейший разговор об этой, без всякой иронии, интереснейшей личности). Ежели кто решит, что цитирую ради полемики, ошибется.

В михалковском ответе не меньше правды — или, точнее, не больше неправды, — чем в привычном для многих образе автора «Зависти» как трагически сломленного гения метафоры, оказавшегося несовместимым со сталинщиной.

Да, можно сказать, что Олеша — фигура, не обойденная трагедией, однако скорее в том смысле, что и его коснулась общая драма художников, истинно одаренных, но изнутри, органически настроенных на конформизм. Как было, к примеру, и с тем, кто, казалось бы, уж никак не годится на то, чтобы составить пару с этим утонченно интеллигентным стилистом, с «русским Монтенем», «одесским Жюлем Ренаром».

Тем не менее речь об Александре Фадееве.

Слишком долгое пребывание его у литературной власти (а поскольку в СССР словесность была государственным делом, сама эта власть не могла быть только литературной) почти заставило нас позабыть, какой талант дан был Фадееву Богом. Даже выстрел в собственное сердце, приглушенный подушкой, положенной на голую грудь, но прогремевший на всю страну, — даже он если заставил пожалеть о Фадееве, то прежде всего не как о писателе, а как о литературном чиновнике, которому случалось сделать и доброе дело.

Вот разговор с Ахматовой, записанный Л. К. Чуковской сразу после известия о смерти генсека литературы (в ту пору уже отставного):

«— Я Фадеева не имею права судить, — сказала Анна Андреевна. — Он пытался помочь мне освободить Леву».

То есть ее сына Льва Николаевича Гумилева, неоднократного лагерника.

«Я сказала, — продолжает Чуковская, — что лет через 50 будет, наверное, написана трагедия „Александр Фадеев“. В пяти актах. На моих глазах вступался он не за одного только Леву: за Оксмана, за Заболоцкого, а во время блокады его усилиями, по просьбе Маршака, были вывезены из Ленинграда погибавшие там друзья… В отличие от Софронова, Бубеннова, Сурова, которые всегда были — нелюдь, Фадеев был — когда-то — человек и даже писатель. Выстрелом своим искупил ли он свои преступления? Смывается ли кровью пролитая кровь? Надо быть Господом Богом, чтобы ответить на этот вопрос».

Кстати, а в самом ли деле надо? Во всяком случае (цитирую воспоминание критика Владимира Огнева), ныне справедливо забытый литературный функционер Лев Субоцкий, друг Александра Фадеева, трибунальщик Гражданской войны и прокурор Отечественной, не скрывавший, что уйму людей осудил на расстрел, — именно он в день гибели друга отважно взял на себя функции Господа Бога:

— Вы слышали? Саша, Саша какой молодец! Я всегда верил в него! Он сразу смыл с себя кровь… Теперь ему все простится.

Извинением для этой чудовищной прямолинейности отчасти может быть то, что сам Субоцкий, угодивший в 49-м в число «космополитов» (еврейская кровь перевесила палаческие заслуги и преданность делу Ленина — Сталина), пытался покончить с собой выстрелом в висок. Спасли…

Чуковская — мягче, мудрее. Хотя бы потому, что ей, как и Ахматовой, было за что благодарить Фадеева. Да с ним, с памятью о нем всегда будет так: одни проклинали его за то, что он поспособствовал репрессиям, другие от суда уклонялись — кто за чью-то спасенную жизнь, кто и за свою собственную.

«Ольга Бергольц говорила о Фадееве как о друге молодости, — вспоминает Владимир Лакшин, — она была с ним на „ты“, но утверждала, что он мог быть и прекрасен и ужасен… Однажды она упрекнула его, что он не спас кого-то из литераторов, кого мог бы спасти. Он ответил ей: „Ты бы, Ольга, молчала, я такую беду от тебя отвел“».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже