Конечно, природное чувство юмора, разработанное многолетней практикой, порою взрывалось фейерверком острот — как положено фейерверку, не обжигающим, но эффектным. Так появлялись уморительные интермедии к «Двум веронцам» Шекспира или знаменитая «сцена вранья» в «Летучей мыши». Но как было миновать девальвацию?
«Да, — сокрушался Зиновий Гердт, — обыски, аресты, ссылки сделали свое подлое дело. В самом крупном сатирическом драматурге страны навсегда отбили охоту не то что разрабатывать — притрагиваться к редкостному своему дару, как к воспаленному нерву. Бесстрашного насмешника заставили развлекать публику каламбурами, ни на что не намекающими, ни простому советскому человеку, ни, тем более, властям ничем не грозящими. Но дар есть дар, и вкус есть вкус».
Звучит обнадеживающе. Но в чем видит Гердт, сам мастер смешного, «отдельность, ту самую „штучность“, в которой дышит дар и непоколебимый вкус»?
Вот примеры «непоколебимости»:
«В каком-то спектакле Л. Утесова:
— Я — царь Соломон, сын Давида.
— Очень приятно, Соломон Давидович…
В другом — про империалистов:
— Америка выводит свои войска… (откуда-то, из какой-то колонии, не помню).
— Тут ведь как понимать: когда выводят пятна, их становится меньше, когда выводят цыплят…»
Н. Я. Мандельштам, как помним, сказавши: «Самоубийца» — «это пьеса о том, почему мы остались жить, хотя все толкало нас на самоубийство», заключила, что автор комедии для себя самого сделал иной выбор. Самоубийственный — не для плоти, для духа:
«А сам Эрдман обрек себя на безмолвие, лишь бы сохранить жизнь».
«Изредка он, — вспоминает она же, — наклонялся ко мне и сообщал сюжет только что задуманной пьесы, которую он заранее решил не писать. Одна из ненаписанных пьес строилась на смене обычного и казенного языков. В какой момент служащий, отсидевший положенное число часов в учреждении, сменяет казенные слова, мысли и чувства на обычные, общечеловеческие?»
Так вот, сам Николай Робертович отказался вести такую двойную жизнь — только не тем жертвенным образом, какой предпочел муж Надежды Яковлевны. Вы не даете мне жить жизнью первой и настоящей? Так пусть же будет одна лишь вторая. Казенная — или полуказенная, впрочем, с домашними радостями. Коньячок. Любимые бега. И — право самому презирать то, что пишешь.
Артист Сергей Юрский вспоминает, как впервые встретился с Эрдманом: он был приглашен в Таллин, на кинопробу, но прежде с ним захотел познакомиться автор сценария.
Юрский спустился в эрдмановский люкс. Николай Робертович «сидел в пижаме в гостиной своего номера и неспешно открывал бутылку коньяка. Было девять часов утра.
Эрдман сказал: „С приездом“, — и я сразу (! —
Эрдман продолжал:
— Мы сейчас выпьем за ваш приезд.
— Спасибо большое, но у меня проба в двенадцать, — чинно сказал я.
— У вас не будет пробы. Вам не надо в этом фильме сниматься.
— Почему? Меня же вызвали.
— Нет, не надо сниматься. Сценарий плохой.
У меня глаза полезли на лоб от удивления.
— Я, видите ли, знал вашего отца. Он был очень порядочным человеком по отношению ко мне. Вот и я хочу оказаться порядочным по отношению к вам. Пробоваться не надо и сниматься не надо. Сценарий я знаю — я его сам написал. Вам возьмут обратный билет на вечер, сейчас мы выпьем коньячку, а потом я познакомлю вас с некоторыми ресторанами этого замечательного города».
История обаятельная, но какой это, в сущности, ужас: писать что угодно и в компании с кем угодно. Не только с Михаилом Вольпиным, истинным другом и талантливым человеком, который всегда понимал разницу между собою и «Колей», — нет, об Эрдмане как о
Автор «Самоубийцы» совершил самоубийство. Больше того, оказался заживо погребен. Вениамин Смехов рассказывает, как его знакомые «отсиденты», выйдя в пятидесятые годы из лагерей и немногим позже услыхав имя Эрдмана в связи с «Таганкой», не поверили своему слуху:
— Постой, какой Эрдман? Сын того Эрдмана? Мейерхольдовского? Или внук?
— Нет, он сам, Николай Робертович.
— Минуточку! Это полная чепуха! Во-первых, его расстреляли до войны, а во-вторых, ты сошел с ума! Какой Эрдман? Ему же сто лет! Он же был с Есениным, с Маяковским, с Луначарским…
— Все правильно! И вы его завтра увидите с Любимовым на премьере!
Забвение не стало бы меньшим, если б знакомые Смехова не сидели в лагере и имели возможность видеть кинокартины «Спортивная честь» или «Здравствуй, Москва!».
«Самоубийца» — и самоубийство… Чтобы быть каламбуром, это слишком трагично; чтобы быть метафорой — слишком реально. Была бы метафора, если б мы говорили не о писателе.