Есть в нашей с вами жизни два феномена, которые бы следовало рассмотреть как некие противопоставленные друг другу экстремумы, создающие линию, а точнее говоря, границы пространства, в пределах которого расположилось наше индивидуальное бытие, жизнь каждого из нас. Странно ли прозвучат эти экстремумы: самоубийство и прикосновение? Я думаю, что странно. Но подобное сопоставление только при поверхностном взгляде кажется парадоксальным, если же мы внимательно вглядываемся в сущность того и другого феномена – в отчаянную абсурдность самоубийства и животворящую сущность прикосновения, то мы не можем не заметить – вся наша жизнь, к великому сожалению, лежит между ними. И продиктовано это «великое сожаление» тем, что лежать бы ей – нашей жизни – не между, а в одной только точке
И самоубийство, и прикосновение – те «позиции», где жизнь столбит свою действительность, но если в первом случае этот ее шаг – суть болезненная конвульсия, то во втором случае – ее нарождение. Самоубийство – это то, чем мы расплачиваемся за идею собственной индивидуальности, приятно ощущать себя субъектом, противопоставленным миру, но это ощущение при определенных обстоятельствах может потребовать непомерную плату – доказательство, заключающееся в реализации «права на добровольную смерть». Прикосновение – это то, что режет по живому идею индивидуальности человеческого субъекта (если здесь, конечно, может быть применена такая формулировка – «по живому»), здесь мы растворяемся в другом субъекте (или даже объекте), сливаясь с ним на абсолютно паритетных началах, ведь «площади» нашего соприкосновения, а потому и само наше сообщение себя друг другу здесь всегда одинаковы. В этой паритетности, удивительно уважительном равноправии, впрочем, я и усматриваю эманацию подлинной индивидуальности. Но обо всем по порядку…
Самоубийство – это «общественно значимый протест», им я сообщаю свое «неприкосновенное право вершить собственную судьбу», не сообразуясь с мнением окружающих. Двигаться наперекор требуемому от тебя поведению, двигаться по линии, прочерченной твоей собственной «правдой», соответствующей прочувствованной тобой «истине», – значит проявить собственную индивидуальность, ощутить самого себя, свою целостность, не идентификацию себя, но свою идентичность. Это, если прочувствовать весь пафос этого события, суть способ, адресованный самому себе, заставить себя уважать собственное «я», почувствовать собственную жизнь, пусть и на острие в какой-то момент, но ощутить – «я есмь!» Удивительно, но таковы законы работы этого психического механизма: миллионы людей ощущают самоубийство как свою «собственную истину», как проявление своей подлинной индивидуальности, своей исключительности. Миллионы людей… Правда, нелепо? Правда, ведь это языковая игра.
Да, нам следует помнить главную особенность и одновременно ахиллесову пяту языка: он, если использовать аналогию с работой рецепторных аппаратов, является самым «переносимым» из всех «переносимых» свойств. Суть идеи о «переносимых» и «непереносимых» свойствах, как ее понимал Лев Веккер, состоит в следующем: существуют два принципиально отличных друг от друга типа психического изображения – одно является
Именно поэтому первое, о чем у нас идет речь, можно «снять» с объекта и «унести», а потом делать с ним – этим «результатом» – все, что нам заблагорассудится, искажая, извращая и профанируя его; второе же – «не снимаемо» или «не переносимо», невозможно «утащить» с собой деформацию кожной поверхности, которая возникает при нашем физическом взаимодействии с физическим же предметом, эта деформация существует только в момент самого этого взаимодействия. По сути дела, первое здесь – это только репрезентация взаимодействия, второе – само взаимодействие. И нет ничего более уязвимого, нежели репрезентация, и нет ничего более подлинного, нежели само взаимодействие. По первому механизму мы и ввергаем себя в одиночество, которое есть социальный аналог физической смерти, тут потому и гнездится идея самоубийства. По второму же механизму мы, напротив, разрушаем неприступные («на глаз» и «по идее») бастионы собственного одиночества.