Смеющаяся девочка, которая любила играть в игигов, спасая своих кукол от черных — мертва.
Девочка, что любила котят, щенков, хомячков и прочую живность — мертва.
Девочка, которая еще в детстве решила пойти в императорский корпус сестер милосердия — мертва.
Она больше никогда не засмеется. Не принесет домой очередного котенка. Не будет ухаживать за стариками в приюте Екатерины Бакуниной. Не выйдет замуж и не родит детей. Не станет писать детские сказки, которые она пробовала сочинять — наивные, трогательные…
Она больше никогда не засмеется…
Я почувствовал, как в глазах встает мутная пелена. Нет, не слезы. Словно бы я ускоряюсь настолько, что все вокруг сливается. Обычно это длится всего пару секунд, вот и сейчас все довольно быстро закончилось. Наверное, так ощущается душевная боль. Не знаю.
— Привет, — сказал я и положил на плиту ромашки.
Оле нравились простые полевые цветы. Кто-то мог сказать, что это безвкусица, недостойная представительницы дворянской семьи. Но любой из нас рассмеялся бы такому человеку в лицо.
— Я принес тебе еще кое-что, — пирамидка на затертом шнурке была теплой, даже горячей, и память услужливо окунула меня в события двадцатилетней давности.
Пепелище родного дома, серые лица родителей, хищный клекот медицинского автомобиля, увозящего тело Оли. И фигурка Пули с пирамидкой, протянутые отцу напоследок врачом. И вот он стоит, держа игрушки на вытянутой ладони, а по закоптившимся щекам его текут слезы, проделывая причудливые бороздки. Я неожиданно для себя аккуратно беру фигурку и пирамидку из ладони отца, и он вдруг резко сжимает мне руку, а потом так же резко прижимает меня к себе. Мне в этот момент почему-то больно, и я пытаюсь разжать ладонь, чтобы выбросить пирамидку. Это она жжет мне руку, словно бы до сих пор не остыла, хотя это не так. Просто Оля безоговорочно верила в то, что это талисман, что дурацкая пирамидка защитит от любой беды. А она предала ее. Вот почему я ненавидел эту безделицу. Как глупо для взрослого человека.
И тогда меня словно бы прорвало. Я говорил и говорил, рассказывая об этом сестренке, объяснял ей, что от собственного бессилия, от невозможности изменить ситуацию выплеснул всю свою боль в игрушку. Наполнил ее ядом потери, наделил несуществующим свойством.
Вещь не может предать. Мы оправдываем собственные поступки чем угодно, лишь бы не принимать ответственность. Да, я сам был тогда ребенком, пусть во мне в тот момент и пробудилась искра. У меня не было опыта борьбы с преступниками, с убийцами, я не знал, что нужно делать. Не мог предугадать, что Оля бросится прочь. Но никто меня и не обвиняет. Никто ни разу не процедил мне сквозь зубы, что я виноват. Что должен был спасти сестренку ценой своей жизни.
Нет. Моя ответственность заключалась не в этом. Я пытался бежать от реальности, обвиняя любимую Олину вещь. А она просто напоминала мне о том, что нельзя зацикливаться. Нужно жить дальше. Не назло, не вопреки, а ради — себя, семьи, друзей, коллег и своего дела.
Говорят, без прошлого нет будущего. Я верю, что так и есть. Но прошлое — это воспоминания, а не сама жизнь. Живем мы здесь и сейчас ради будущего.
Я посмотрел на несчастную пирамидку, которую двадцать лет обвинял в смерти Оли. Солнечный луч пробежался по ее граням, и безделушка вдруг засверкала оранжевым заревом. Его сполохи отразились на фотографии, словно бы поджигая портрет сестренки. По телу мгновенно пробежалась паническая волна… А потом ушла, когда я увидел, что Оля по-прежнему улыбается. Мне больше не страшно.
Это всего лишь игра света и тени. Пирамидка — всего лишь игрушка. Ее очень любила моя сестра. Вот почему я хотел отдать эту вещицу ей. Не избавиться, а заново подарить.
— А Пулю с твоего разрешения я все-таки оставлю себе, — я улыбнулся, отгоняя воспоминания, и, похлопав ладонью по памятнику, пошел прочь.
Глава 4
С души словно бы свалился огромный тяжелый камень. Я сделал то, что давно должен был сделать, и, по всей видимости, именно это меня угнетало в последние дни. А может, и годы. Я как будто бы, наконец, принял ситуацию, оставив себе теплые воспоминания, но при этом избавившись от душевной боли. А еще — от грызущего душу страха. Как нам порой нужно мало, чтобы исцелиться…
— Здравствуйте, — честно говоря, я не думал пересекаться на кладбище с Ириной Сафроновой, но могилы ее родных, оказывается, тоже располагались на Богословском.
Она шла навстречу по заросшей травой мощеной тропинке. Красивая и еще довольно-таки молодая женщина, которую прибило несправедливой потерей.
— Здравствуйте, граф, — Ирина вежливо кивнула, узнав во мне юного Стрижевского, и тут же отвернулась.
«Хорошо, что она не знает о твоей второй личности, — сказал Горин. — А вернее, даже о двух. Подумала бы, что ты ее преследуешь».
«А меня, если честно, не это беспокоит, — отозвался я. — Мне кажется, она все-таки что-то знает о Ящерице… Знает, но не говорит».