Это маленькая старушка с белыми волосами, белым лицом. У нее громкий, хриплый голос. Ее знали профессором еще во времена Распутина и Родзянко. Ее мужества хватило на всех – на старших Кисловых и на всех нас. Ей послали телеграмму утром, а вечером она уже топала маленькими ножками на золовку, которая сразу утихла и согласилась выпить успокоительное. Она звонила куда-то, звонили ей. Она подняла на ноги (через никому не известных стариков и старушек) полгорода.
Все это происходило на моих глазах. Кисловы попросили меня разобрать Санькины записи. Им казалось, что у него обязательно должны быть записи.
Я рылся в письменном столе. Ощущение дрянное. Будто роешься в карманах чужого пиджака, а хозяин стоит за дверью и вот-вот войдет.
Записей не нашел. Откуда им взяться. Все, что Саньке приходило в голову, он рассказывал в «академичке». Попадались остроумные мысли, оригинальные, веселые. Никто из нас не записывал их и не запоминал.
В ящиках стола я нашел пять магнитофонных кассет. Три оказались пустыми. На одной – плохая запись лучшей пластинки «Битлз» – «Эбби-роуд». На пятой – наша болтовня на Санькином дне рождения. Запись вышла смешная. Только на ней почти ни одного слова не разберешь.
В одном из ящиков лежали пачка папирос и мятыйлист бумаги. На листе нарисована моя физиономия. Я узнал себя. Такая родинка на виске только у меня. Внизу Санька вывел три слова: «Его любит Нинка». Он не соврал, но теперь это ушло на десятый план, после того как случилось несчастье. Впрочем, я вру. Но это волновало Саньку. И я задним числом не хотел причинить ему боль и думать о своей любви, пока рылся в полупустом, мертвом письменном столе и почти не плакал.
…Мы говорили с ним за сценой, и теперь я никогда не узнаю, что он думал о моих словах. Его сбил мотоциклист в тот же вечер. Санька упал на асфальт. Перелом основания черепа. Он умер через час в больнице. Никто не виноват. В его крови нашли алкоголь. На мотоцикле марки «Ява» ехала толстоногая девица в красном шлеме. У нее тряслись руки, когда я на следующее утро приехал в больницу. Она сидела на корточках в углу возле урны, и слезы капали на шлем, который она держала в руках. Она такая же, как мы. Она убила Саньку. Может, его убили мои слова: он все принимал близко к сердцу. Но мои слова – правда! От нее он и погиб…
Священник в тяжелой одежде ходит кругами. Или это круги в моих глазах? Все празднично от церковного золота. Наверное, так и надо. Ведь человек отбывает в лучший мир. Но доказано совершенно точно – бога нет. И тогда во мне разгорается мучительное желание, чтобы лучший мир был и Санька отправился бы туда, жил в нем, лучшем, без смертей, зла, без всего того, что составляет наш – не лучший.
Смотрю в пол. Почти нет сил смотреть туда! В мое плечо Нинка роняет слезы. Три дня только слезы вокруг. Вспоминаю, Нинка мне говорила: «Прежде чем полюбить тебя, я почти полюбила Саньку».
Бабка из Подольска одергивает взглядом Санькиных родителей. Она молчит, сжав зубы. Ее старческих губ не видно совсем. Роста она ничтожного, волосы редкие. Уже не волосы совсем, а белые ниточки дряхлости. Но она смотрит так… Почти жестоко. Под ее взглядом перестает, почти не убивается Санькина мать.
Егор стоит за моей спиной. И за его спиной стоят. И я стою за чьими-то спинами. Егор шепчет еле слышно: «Как же так… как же так…»
«А так, – думаю я. – И ты, Егор, со своими биоритмами, и Нинка со своими провансальским прононсом, и я, словами убивший Саньку, все мы – без пупырышек, все мы из красивой лавки зеленого цвета, все мы выращены в прелой теплоте парника… Вот так», – мысленно отвечаю Егору.
Почему мои мысли путаются? Почему так красиво золото? Почему? Почему откомандировывать в лучший мир нужно в этих золотых стенах? Человек придумал золоту красоту. Она гарантирует лучший мир здесь – в не лучшем…
Зло-зло-зло… И то зло, что мы не можем быть злом злу. Ничего мы не можем. Зачем нам перебили позвоночник долгого парникового детства?
Зачет я завалил, экзамен сдал, курсовик завалил. «А в смерди и в холопи три гривны», – провозглашала «Русская правда». Они там хорошо знали, что почем.