Для того я и нарушаю трудовую дисциплину кочегара, чтобы на улице Рубинштейна встретиться с троглодитами и девушками в скромной аудитории. Я иду от Владимирской по Загородному. Витрины магазинов занавешены льдом, и прохожие в меховых, шерстяных драпировках спешат, не глядя друг на друга. Но и радужную надежду вселяют холода – может, разом, словно динозавры давно, вымрут в городе панки, разгуливающие в ледяном январе без шапок?
Действительно, холодно. Я надел на себя все, чем обладаю из одежды, но все равно приходится передвигаться почти бегом. И слава богу – ведь я опаздываю. Опаздываю всю жизнь. Где-то ведь на пирсе в Ораниенбауме огонь в топке моей занимается все сильнее, превращаясь в новую субстанцию огня-флогистона, и хотелось бы успеть вернуться до того, как перегорит уголь, улетучится в пространстве тепло, а холод заморозит воду в трубах и разорвет трубы льдом, приговаривая ту часть меня, что ведает топкой, к ужасным административно-дисциплинарным карам.
Протискиваюсь в тугую дверь и поднимаюсь по сумрачной, скучно освещаемой лестнице. На втором этаже смолят никотин олухи, троглодиты и примкнувшие к ним девушки.
– Здравствуйте, – говорю я, а они нестройно: – Здравствуйте, – а девушка посмелее: – Вот и учитель воскресной школы, – говорит, а я: – Правильно, – соглашаюсь. – Фрэнк, зараза, нас чуть не угробил. Воскрешать пора.
Прохожу в коридор, а из коридора в аудиторию.
– Здравствуйте, – говорю тем, кто в коридоре и в аудитории. А там все те же – олухи, троглодиты и девушки.
– Здравствуйте, – отвечают мне.
Раздеваюсь, грею возле батареи руки, жду, когда все накурятся, рассядутся и затихнут.
Они рассаживаются и затихают. Человек тридцать все-таки есть. Я хочу собраться и рассказать, как рассказываю и рассуждаю последнее время. Ведь в смысле души мы сейчас возле в который раз разбитого корыта, или, точнее, перед развороченной кладкой, развороченной на кирпичики, хотя который раз строили на века.
– Ничего себе маевочку нам Фрэнк в прошлый раз устроил, – говорю.
– В кайф! – смеются в ответ.
– Да, но я не хочу, чтобы из-за вас меня выгнали с работы.
– В кайф! – смеются в ответ.
– В кайф-то оно в кайф, но сегодня все будет тихо, мирно и занудно. У кого слабый мочевой пузырь, прошусходить облегчиться. Потому что перекуры отменяются. Я сегодня вам мемуары прочитаю. Свои! Избранные места почитаю, так сказать, в педагогических и честолюбивых целях. Я волнуюсь, однако!
Публика молодая, ей бы пошуметь, она и шумит.
– Ти-хо! Эй!
За моей спиной рояль. С оборота бью в до-мажор двумя руками. Олухи, троглодиты и девушки затихают. Жаль, что мухи спят до весны, а то был бы слышен их полет. Ядостаю папку с листами и раскладываю их перед собой, шуршу ими, откашливаюсь, вспоминаю неожиданно всё, словно жизнь – это не смена лиц и мест, словно происходила она сразу, словно на битловском «Сержанте» возникают люди, люди, цвета и даже запахи, терзания и ревность возникают будто впервые, ненависть, наивность и честолюбие юности, друзья и ссоры с друзьями, враги, пинки и то, что неожиданно открылось в звуке, что помогло выжить в юности, может, это самое трудное – выжить в юности и дожить до того, что называется человеком. Яоткашливаюсь, беру верхний лист и глухим, чужим каким-то голосом начинаю:
– В июне тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года мне исполнилось восемнадцать лет.
Coda
Заканчивается повесть, но продолжается жизнь. Весной восемьдесят седьмого освободился Никитка, и мы встретились у него возле рояля: Никитка, Витя, Николай и я. Очень давно я не виделся с Никиткой и сперва просто не узнал в рослом и дюжем мужичине давешнего юношу со скрипкой.
– Круто, мужики, круто сети-то плести. – Там Никитка не мог выполнить каких-то норм по плетению сетей, но сторожа узнали о былом сотрудничестве Никитки со Стасом Наминым и с сетей сняли. – У нас такой крутняк, такие гитаристы сидели! – говорит Никитка, называя группы и фамилии артистов.
– А у меня рассеянный склероз, – с усмешкой жалуется Витя. – Видели, как ногу волочу? Белое пятно в медицине. Четыре месяца в больнице – ноль. Онемение членов!
– Инвалид рок-н-ролла, – говорит Николай.
– Жертва безудержной юности, – говорю я.
Мы сидим возле рояля и вдруг договариваемся выступить на рок-маевке Коли Васина, который – жив, жив курилка! – ангажировал под это дело Дом культуры железнодорожников.
И зал неожиданно аукнулся довольным воем.