На кухню опять кто-то пришел, не так, как в первый раз, – тяжелыми мужскими шагами. Я подождал зачем-то, щелкнул задвижкой, вышел в коридорчик, соединяющий прихожую с кухней. В двух метрах от меня спиной к кухонному столу сидел молодой мужчина с бесцветным, однако крепко слепленным лицом, слепленным долгим временем, которое причудливо перемешало кочевую и славянскую кровь. На этом лице виднелись большие остановившиеся глаза, почти без зрачков, похожие на два холодных осенних пруда. В мужской фигуре не чувствовалось силы, но – нездоровая тяжесть. Бесформенные плечи еле заполняли клетчатую рубашку с оторванными на рукавах пуговицами.
Я потушил в туалете свет. Мужчина смотрел на меня с холодной усмешкой. Он смотрел в меня. Он через меня смотрел, всматривался будто в сумеречную даль. Несколько смутившись, я кивнул приличия ради, а он, обрадовавшись, воскликнул:
– Здравствуй, Эльфира!
– Добрый вечер, – ответил я, смутившись окончательно, и поспешил в Олежкину комнату.
– Опять начал. Я этого ждал со дня на день, – сказал Олежка, когда я описал встречу с соседом, сказал со странным облегчением.
Он сидел на диване, вытянув жилистые ноги, обтянутые задрипанными джинсами, и грыз ногти.
– Слушай! Мало что чешешься!
– Нервы. – Олежка догрыз ноготь. – Нервы замучили. И зуд – с ума сойти. Допивай, – сказал он, кивая на рюмку.
Рядом с диваном в распахнутом чехле лежала гитара. Чехол, обтянутый дерматином, повторял ее форму. Олежка нагнулся, погладил гриф, струны, колки.
– Убери с пола, наступишь.
– Что ты! Как это я наступлю? С ума ты сошел, – отвечал он ласково. – Красивая. С чехлом – полтыщи. Чешская перепечатка. Почти «Гибсон».
Он говорил с оттенком властной любви и признательности. Мы так и сидели и говорили о безобидном, а после замолчали, и после молчания Олежка сказал, будто спрашивал разрешения:
– Слышь, невмоготу… – И стал слегка почесываться.
– Да бог с тобой! – Я поднялся со стула и подошел к окну с рюмкой бутлегерской кислятины.
И вот я смотрю на майскую ночь самой ее черной поры, а за спиной Олежка через рубашку раздирает себя до крови. Уж я видел раньше, как это у него получается.
Так продолжается долго.
И опять мы сидим возле стола и оттягиваемся кислятиной. «Да ведь точно будет изжога», – думается мне, а Олежка:
– Это противно. Понятно. Но если тебе противно, зачем якшаешься с шелудивым? Тебе что же, легче на моем фоне? Тебе, может, жалко меня? Ты, может, думаешь, мне самому не противно? Мне даже более противно, чем бывшей, ведь это противнее, знать, что ты противен тому, кого любишь! А? – быстро проговаривает Олежка вопросы, на которые я отвечать не собираюсь. Кажется, достали его кислые градусы «фонарей».
– Не говори глупостей.
– Отчего же глупости? И ногти грызу, и тело в кровь, а ты крутой такой мастер, всякому в рыло…
Его слова расплываются, слух уже не воспринимает их как нечто целое, как звуки, складывающиеся в смысл…
Так снова, в который раз, оживает во мне то время: