И Пагано с блестящим красноречием начал доказывать, что должна быть разница между кодексом абсолютной монархии и законодательством свободного народа. Он сказал, что пушки и эшафот — это последние доводы тиранов, тогда как высшая справедливость освобожденных народов не в насилии, а в убеждении; рабы грубой силы, говорил он, испытывают вечную вражду к господам, а те, кого убедили разумными доводами, из врагов становятся приверженцами. Он ссылался то на Филанджери, то на Беккариа, двух недавно угасших светочей мысли, употребивших всю мощь своего гения для борьбы против смертной казни, этой варварской и бессмысленной, по их убеждению, меры. Он напомнил, что Робеспьер, вскормленный книгами этих двух итальянских юристов, ученик женевского философа, требовал у Законодательного собрания отмены смертной казни. Взывая к сердцам судей, Пагано торжественно вопросил: разве была бы Французская революция менее великой, стань она не столь кровавой в случае, если бы предложение Робеспьера было принято? Разве не оставил бы Робеспьер по себе более светлую память, уничтожив смертную казнь, вместо того чтобы ее применять? Оратор нарисовал яркую картину четырехмесячного существования Партенопейской республики, чистой и не запятнанной кровопролитием, тогда как реакция шла в наступление против Республики, усеивая свой путь трупами. Стоило ли ждать последнего часа свободы, чтобы обесчестить свой алтарь человеческой жертвой? Наконец, Пагано использовал все примеры, взятые из мировой истории, в которых могли черпать вдохновение могучее слово и широкая образованность, и завершил свою речь братским призывом — раскрыл объятия Андреа Беккеру, прося обменяться с ним поцелуем мира.
Андреа прижал к сердцу адвоката и сказал:
— Сударь, вы неверно меня поняли, если хоть на минуту могли подумать, будто отец мой и я затеяли свой заговор против определенных личностей. Нет, мы выступили за разделяемый нами принцип. Мы верили, что лишь королевская власть, и только она может составить блаженство народов, подобно тому как вы верите, что их счастье в республике; когда-нибудь между этими принципами начнется великая тяжба, и наши души, следя за нею с небес, рассудят, кто прав; и тогда, надеюсь, все мы забудем, что я еврей, а вы христианин, вы республиканец, а я роялист.
Затем он обратился к отцу и, обняв его за плечи, воскликнул:
— Пойдем, отец, не будем мешать этим господам вести обсуждение, — и, шагнув к своей страже, удалился из зала суда, не дав времени Франческо Конфорти что-нибудь добавить к речи его собрата Марио Пагано.
Долго обсуждать было нечего: преступление было налицо, и виновные, как все слышали, не пытались его отрицать.
Через пять минут обвиняемых вызвали в зал суда: их приговорили к смертной казни.
Когда прозвучали роковые слова, на лице старика проступила легкая бледность, но молодой человек улыбнулся судьям и вежливо им поклонился.
— Вы отказались от защиты, — сказал председатель, — и нам как судьям бесполезно спрашивать, не хотите ли вы что-либо добавить в свое оправдание; но как люди, как граждане, как соотечественники, которым было невыносимо тяжело вынести вам такой ужасный приговор, мы спрашиваем: нет ли у вас какого-нибудь последнего желания или поручения?
— Мой отец хочет просить вас о милости, господа, о милости, которую, как мне кажется, вы можете ему оказать, не роняя вашей чести.
— Мы слушаем вас, гражданин Беккер, — сказал председатель суда.
— Сударь, — начал старик, — банкирский дом Беккер и компания существует более полутора веков, он переместился из Франкфурта в Неаполь по своей доброй воле. Начиная с пятого мая тысяча шестьсот пятьдесят второго года, со дня основания банка моим прапрадедом Фридрихом Беккером, у нас никогда не было недоразумений со вкладчиками или задержки платежей; но вот уже два месяца, как мы под арестом и дело ведется без нас.
Председатель суда жестом показал, что он слушает с самым благосклонным вниманием, и правда, не только он, но и другие члены суда во все глаза глядели на старика. Только Андреа, очевидно знавший, о чем хочет просить отец, опустил глаза и рассеянно похлопывал себя тросточкой по ноге.
Старик продолжал:
— Прошу вот о какой милости.
— Слушаем, слушаем, — вставил председатель, которому не терпелось узнать, о чем речь.