— Вы представляете? На кону — вымпел, а вместо того, чтобы выйти на «Тайгер стэдиум», Еврейский Гигант, некогда член нашего теннисного клуба «Беверли-Хиллз», закутался в талис и молится в синагоге. Позор! Предательство. Заговор мирового еврейства с целью подорвать национальный спорт. Но что говорил американский народ у себя дома, у станков и в барах Детройта?
— Надо спросить Малруни!
— И Мёрфи надо спросить!
И мы стали хором декламировать стихотворение Эдгара Геста:
Эдуард прервал декламацию — тоже в своем роде святотатство.
— Папа, ты еврей, да?
— Мы еще не кончили.
— Нет, правда еврей?
— Наверное, да. То есть конечно.
— Тогда почему не ходишь в си-на-гогу?
Вопрос застал меня врасплох. А ответил я вот что:
— Ну, меня не так воспитали.
— Почему не так?
— Думаю, дедушке Норману и бабушке Лотте, когда они были детьми, пришлось вытерпеть много этой муры, и они хотели избавить меня и дядю Бартона от того же.
— И мы тоже евреи? — спросил Майкл. — В школе говорят, что тоже.
— Думаю, это вам выбирать — когда вам захочется.
— А ты выбирал?
— Слушайте, а как там с Малруни? И Мёрфи?
—
— Да.
— Почему?
— Когда подрос, я узнал, что очень плохие люди хотели истребить всех евреев…
— Гитлер?
— Не только — древняя порода людей, от Амана
[97]до Гитлера, и, наверное даже не задумываясь об этом, я решил, что не буду очередной жертвой. Нет, это слишком мудрено! Я просто хотел, чтобы мое племя, существующее на земле черт знает сколько времени, — хотел, чтобы оно пробыло здесь чуть дольше.— Плохие люди хотели убить всех индейцев тоже.
— Верно.
Наступила короткая пауза. Я наблюдал за отсветами бассейна, метавшимися по стенам и потолку, как сельди.
Майкл сказал:
— Давай закончим.
И трое хором мы проскандировали:
Через несколько минут я пришел в большую спальню. Свет не горел. Я включил бра.
— Нет! — раздался возглас Марши.
Я выключил свет. Но перед этим успел увидеть, что она лежит не на своей кровати. На моей.
— Голова? — спросил я.
— Нет. Не хочу, чтобы ты меня видел.
Снаружи в комнату проникал свет фонаря над дорожкой. Я подошел к кровати. Протянул руку и провел ладонью по лицу Марши.
— Бедняжка. Очень больно?
Я почувствовал, как ее рука прикоснулась к моему поясу, к пряжке, расстегнула ее.
— Не очень, — ответила она. — Больнее было бы, если бы ты ничего не сделал.
Расстегнутые брюки упали на пол. Я вышел из них. Она нащупала резинку моих трусов.
— Я так боялась, что ты ничего не сделаешь. Только будешь смотреть на меня с презрением. Это убило бы меня.
Она стянула с меня трусы, несмотря на сопротивление воспрявшего члена. Я стал коленом на матрац. Моя ладонь съехала с ее щек на грудь под скользкой шелковой рубашкой. Она села. Обняла меня. Стала целовать — в лоб, в щеки, в шею, в губы, в подбородок. Я упал на нее. Ноги ее были раздвинуты. Рубашка задрана. Ее таз уже двигался навстречу. Мой член скользнул по влажным волосам и вошел в нее.
— Ох, Ричард! Мой Ричард! Где мы были?
Шла минута за минутой. Уже привыкнув к полусвечевому освещению, я разглядел ее лицо — открытый рот, распухшие губы. Глаза ее обморочно плавали между распухшими веками. От нее исходил отчетливый запах, густой и темный, как от битумной смолы в чане кровельщика. Я чувствовал, как удлиняется мой член и утыкается в какое-то неупругое препятствие. А потом бечевки, шнуры, нити, стягивавшие мое тело, как те, которыми был привязан к земле Гулливер, — все путы лопнули, и я опустошился.