Читаем Сан-Ремо-Драйв полностью

Она выпрямилась. Сошла с фиолетовой кляксы — трусов. Потом повернулась, прикрывшись ладонями и сдвинув колени, как на «Сентябрьском утре» [105]; нет, как на ренессансной картине, может быть, Мазаччо — с Евой, познавшей добро и зло.

Я натянул брюки. Вставил ноги в туфли. Потом вошел в комнату и принялся за работу. Очистил стол. Сбросил несъеденное в мусор, ополоснул столовые приборы. Заткнул открытую бутылку вина. Выключил верхний свет.

— До чего деловитая домохозяйка.

Мэдлин легла на диван. Укрылась бледно-зеленым покрывалом, которое было сложено с краю. Укрылась до подбородка.

Я подошел к дивану и присел на корточки напротив ее лица, освещенного свечами.

— Поедешь домой? — щурясь, спросила она.

Я кивнул.

— Ты не вернешься, так ведь? Утром?

— Нет, дорогая. Не вернусь.

— А Франция?..

Я не ответил.

— Понимаю. Позор этой ночи — весь мой.

— Его на всех хватит.

— Сделаешь мне одолжение?

— Если смогу.

— Под диваном. Книга. Моя роль.

Я увидел книгу в бумажной обложке. Вытащил ее, и она сама раскрылась на предпоследней странице.

— «О, мой милый…» — начал я.

Не глядя в текст, она продолжила:

— «…мой милый, мой нежный, прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя… моя…» Подожди. Не подсказывай. Я должна вспомнить. Да, помню. Неудивительно, что это вытеснилось. До чего к месту. Ха! Ха! Ха! До чего кстати. «Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!»

Она закрыла книгу.

— Погасить свечи? — спросил я.

— Погаси.

Я погасил.

4

Вопреки тому, что я сказал Мэдлин, я не собирался возвращаться в Палисады. Сколько еще времени надо убить? Выбежал я, конечно, без часов. Часы в машине, которые я не перевел на зимнее время, показывали 6:02 утра. Значит, начало шестого. Я медленно проехал по Чаннел-Роуд, повернул налево, на береговое шоссе, и направился на юг, мимо клуба «Бич» и клуба «Джонатан», куда киношниковпринимали неохотно. В темноте, глядя на освещенные приборы, я вспомнил письмо Нормана в «Таймс». Начиналось оно так: «Несправедливо обвинять наши прекрасные загородные клубы в антисемитизме. Вот недавно и клуб „Джонатан“ и клуб „Калифорния“, оба предложили мне стать их членом. „Джонатан“ предложил мне вступить в клуб „Калифорния“, а клуб „Калифорния“ предложил вступить в клуб „Джонатан“». Письмо не напечатали.

Я ездил взад и вперед, вдоль берега, пока совсем не рассвело, а потом поездил еще. В середине утра я направился на север к бульвару Санта-Моника, а по нему доехал до Уэствуда. Остановился за французским консульством. Консул, высокий лысый человек по фамилии Труве-Ровето, встретил меня у двери и провел по коридору в большую овальную комнату. Окна были завешены шторами. Несколько экранов — компьютерных? видео? — встроенных в стены, создавали ощущение визита в аквариум. В одном месте рядом висели несколько фотографий. На одной я узнал человека.

— Это писатель Ромен Гари, верно?

Труве-Ровето посмотрел туда со своего места — он сидел, перекинув ногу через угол письменного стола.

— Да, когда-то он был здесь консулом. Вы знакомы с его книгами?

— Приятель моего отца, — ответил я. — Он ходил к нам в гости. Я его помню, хотя был тогда ребенком.

В моей памяти он сохранился почти таким, как на этом фото. Он вынимал из карманов письма и читал нам вслух, сперва по-французски, а потом на английском. Норман объяснил, что письма эти — от матери, еврейки, сбежавшей в Северную Африку. Даже мне было видно, что он живет этими письмами, приходившими из недели в неделю в течение всей войны.

— Никогда не забуду, как он читал нам вслух письма матери.

— Ах, да, — сказал дипломат. Блики от верхнего света скользили по его безволосой голове, как блики от уличных фонарей по капоту автомобиля. — Фантастическая история. Это были письма покойницы. Она написала их до оккупации. Близкий человек исправно слал их сыну.

— Я не знал.

— Это факт. Он написал об этом книгу. — Консул дотронулся до выключателя на столе, и в комнате потемнело. Он нажал другой выключатель, и зажглись все шесть экранов. — Теперь вы поймете, дорогой мистер Якоби, почему я пригласил вас в эту комнату. Не думаю, что вы будете разочарованы.

Он сделал что-то еще на столе, и все экраны вдруг стали голубыми. Я увидел, что на них — мои картины: вода бассейна, безоблачное небо; темная тень — обобщение живой изгороди, увешанной фигами; белый росчерк, похожий на мазок зубной пасты, посередине между брезентом нашего навеса и непотревоженной водой.

— Voil`a! — сказал мсье Труве-Ровето. — Так они будут развешены — вы увидите через пять дней. Вам нравится? Зритель поворачивается, потом снова поворачивается, и всюду — проявления, en bleu [106], вашего таланта. Вы не чувствуете сейчас, что перенеслись в L'Orangerie? [107]Да! Безусловно! Налицо не раз отмеченное родство с Моне.

Он умолк. И — редкость у дипломата — разинул рот. Он не мог сделать вид, будто не замечает слез гостя. И сам я не мог их скрыть. У меня тряслись плечи. Слезы лились рекой. Я стонал.

Оправившись от изумления, Труве-Ровето подошел к тому месту, где я от беспомощности упал на колени. Он склонился надо мной, выхватил платок.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже