Наконец-то очередь рассосалась. Астахов поднялся к себе в кабинет, и тут его настигли, один за другим, дуплетом, два звонка из Москвы: один из Администрации Президента, другой — из предвыборного штаба президента. После двух коротких разговоров, всего-то минут за десять, Астахов обильно вспотел. Хлебнул воды прямо из графина и вылетел из кабинета, не дожидаясь лифта, бегом, по лестнице, на выход. Сел в машину и коротко приказал водителю:
— На обкомовские дачи.
Водитель кивнул, включил скорость и позволил себе вольность:
— Вы же поправляете меня все время, Сергей Сергеевич, не обкомовские дачи, а дом приема администрации…
— Не умничай, крути баранку, сказал — на обкомовские дачи, вот и езжай. Дом приема, дом приема…
А сам в это время думал: «Как ни искореняй, а совок живее всех живых, в крови у нас сидит, и не выдавить его, похоже, до гробовой доски, хоть по капле выдавливай, хоть литрами выливай… Если даже у меня по старой привычке срывается, чего уж о массах говорить!» Настроение у Астахова было отвратительное. Он подтыкивал очки большим пальцем, оттопыривал нижнюю губу, как обиженный ребенок, и на ум ему, как всегда в такие минуты, приходило только одно-единственное слово, правда, в разных вариациях: «Б…ь, б…и, б…тво!» Он произносил его про себя с таким накалом и напором, будто кричал во все горло. Повторял и повторял, бессмысленно, тупо и чувствовал, что напряжение, сковывавшее его, понемногу отпускает. Словно отхаркался, выплюнул — и стало легче дышать.
Слово, которое повторял Сергей Сергеевич, относилось ко многим, кого он именовал своими кадрами. Подбирал их сам, поштучно, как привередливый покупатель выбирает в магазине нужную вещь: рассматривал, вертел так и эдак, только что на зуб не пробовал. Хотя, если образно выражаться, конечно, пробовал. И, когда они легко расщелкивались, как-семечки, почти всегда обнажая гниловатое зерно, он всегда испытывал к себе неподдельное уважение.
Он очень уважал себя, Сергей Сергеевич Астахов.
И очень долго добивался этого собственного уважения к самому себе, начиная еще с давних школьных времен, когда его, толстоватого и неповоротливого, в очках, не умеющего драться, вечно шпыняли ровесники и дразнили жиркомбинатом. Беда заключалась еще и в том, что жил он со своими родителями на городской окраине, в новом микрорайоне, построенном посреди чистого поля и сразу же названном в народе Закаменкой, хотя официально именовался более благозвучно — Космический. Что общего он имел с космосом и космонавтикой, никто не ведал, а вот про Закаменку знали все. Еще с довоенных времен огромное скопище засыпух, бараков, землянок, махоньких домиков, собранных из разномастных бревен и досок, широко раскинувшееся за речкой Каменкой, впадавшей в Обь, получило это название, тоже неофициальное, и никогда его не меняло, как и свой облик и свои нравы. Узкие улочки, еще более узкие переулки, где порой и двоим не разойтись, редкие лампочки по ночам, горы угля, запасенного на зиму, шаткие деревянные тротуары и непролазная грязь в распутицу. Про нравы, царившие в Закаменке, говорили: там без финки за голенищем только малые дети не ходят, потому что им сапоги еще не купили.
Сибирск между тем строился, менял, как писали в газетах, свой облик, а Закаменка всем своим видом этот облик портила, да и земля нужна была под новые здания. Одним словом, власти поднатужились и одним махом решили сразу несколько проблем: построили в чистом поле микрорайон Космический, куда переселили закаменцев, речку загнали в трубы, а все разношерстные домовладения сгребли бульдозерами и сожгли. Облик свой Закаменка навсегда потеряла, а вот название и нравы сохранила. И пришлось Сереже Астахову, единственному и очень любимому сыну двух преподавателей сольфеджио из музыкального училища, которые наконец-то обзавелись собственной квартирой, хоть и на окраине города, начинать свой жизненный путь среди закаменской малолетней шпаны, которая держала всех остальных в крепком кулаке.