Не пейзаж радует, как было в натурфилософскую пору Заболоцкого, а человек рад, глядя вокруг, нужно лишь иметь радость в себе; она чиста, бескорыстна, бесценна, ибо вызвана не преобразовательным зудом, но тем, что ее получают,
Этот город Заболоцкого напоминает Китеж русских легенд, утопический идеал, становящийся несчастьем, как только берутся его реализовывать, — общая черта всех утопий, русских ли, западных, восточных. Хочется повторить, что национальный русский опыт явился уникальным: Россия первая попробовала осуществить литературную утопию и первая убедилась в кошмаре книжного, ставшего действительным. Китеж — город — мечта, о нем и следует
По литературной традиции «Китеж» Заболоцкого восходит, скорее всего, к Е. А. Баратынскому:
Видна разница двух вещей, есть и сходство. Оно, против умысла Заболоцкого, позволяет читать его строки вместе со строками Баратынского. Результат чтения: «Китеж» — поэтическая мечта, и достичь его можно,
Заболоцкий уразумел поэтическим разумением: материальное, вносимое человеком в мир, не делает человека и мир лучше; одновременно с такой новизной надо придумывать, как избавиться от ее побочных последствий. Единственное, что, не втягивая людей в состязание с косной материальностью (всегда ими проигрываемое), допускает их благосуществование в мире, — утопия воображаемая, а не реализуемая; мечта, которой так и следует оставаться мечтой.
Заболоцкий, очарованный утопией, сумел избавиться от нее как проекта реальных действий. Его отказ — разновидность критики, которой подвергали утопию Замятин, Козырев, и такая художественная
критика в национальной традиции литературных утопий становится новым содержанием — в новых исторических условиях (советская действительность) развивается то, что выработала отечественная литературная классика XIX столетия.
А. Платонов начинал стихами, их следует рассмотреть, потому что в них многое из того, что не столь очевидно в прозе писателя, — мотивы, намерения, идеи.
Самый ранний сборник (1919–1921) — «Голубая глубина» (Краснодар, 1922). Преобладает лексика, «философия» «мы» (нам, наш), главным образом в городских стихах. Одна из причин такого предпочтения, существенного и для прозы Платонова, в том, что Россия начала XX столетия оставалась аграрной страной. Глубина ее аграрности такова, что и по сей день в нравах, привычках, психологии городского жителя она дает себя знать. Две ее черты сохраняются в нетронутом виде: отсутствие развитого индивидуального сознания (психология «мы» есть его замена) и монархизм (централизм), как‑никак соединяющий, дающий политический импульс бесформенному и безвольному «мы». Критика городской культуры в этих условиях становится критикой «реакционно — консервативной», тормозящей, но естественной, если аграрная страна стремительно («вдруг») превращается в индустриальную.
Именно в городских стихах А. Платонова (у него есть и деревенские, напоминающие С. Есенина) часто «мы» как привычное, испокон свойственное, которому в городе нет простора. И тогда стихи служат своего рода компенсацией, разновидностью магической словесности, призванной вернуть уходящее, остановить исчезающее. У Платонова этот магизм выражен в его едва ли не изначальной, самой примитивной форме, предполагающей: стоит сказать, как сказанное осуществится; поэтому никакой выработки слова, стиля, культуры. Такой магизм заразителен, им заражаются поэты и более высокого, чем Платонов, технологического уровня, например поздний В. Брюсов (того же, кстати, времени — конец 10–х — начало 20–х годов).
«Мы» Платонова (и поэтов «Кузницы», куда он входил) — некая масса, у которой нет не только отдельного лица, она сама часто принимает абстрактный вид: