Вордсворт жалуется, что современные ему способы мышления и существования лишают его чего-то важного и мешают видеть богов. Чтобы понять его мысль, мы должны несколько изменить свои представления о восприятии. Мы считаем его чем-то вроде экрана для проектора. Если мы открываем глаза, видим что-то перед собой и наше зрение в порядке, значит то, что мы видим, существует. Если же экран остается пустым, значит того, что мы собирались узреть, не существует. Если я проснусь ночью под Рождество и проберусь к елке, то я не увижу там Санты. Я застану там своего папу. Соответственно, папа существует, а Санта — нет. Проблема состоит в том, что в мире есть много вещей, которые я тоже не вижу, например микробы или несправедливость. Но эту метафору можно развивать и дальше. Если я предполагаю, что около елки стоит мой папа, то я сумею сфокусировать глаза на нужном расстоянии и увидеть его. Если я смещу взгляд всего на миллиметр (или на несколько миль) в сторону, то папы я не увижу. Если бы я не знал, где начинается и заканчивается мой папа, если бы я не мог определить контуры его тела на фоне остальных предметов, я бы тоже его не увидел. Кроме того, мое зрение должно иметь достаточную степень резкости. Если она будет слишком низкой, то я увижу не папу, а размытое пятно. Если же резкость окажется слишком высокой, так что я смогу различать каждую пору на коже и каждый волосок на голове, я увижу не папу, а жуткого волосатого пористого монстра. Будь я рыбой, я б увидел только тень над водой. А может, не увидел бы вообще ничего, потому что в моем сознании нет такого понятия, как папа. Как вообще видят рыбы? Различают ли они формы объектов? Воспринимают ли они нас как людей? Или как хищников? Или, может, подобно лягушкам, они видят только движущиеся объекты и потому мы превращаемся для них во вспышку на экране, как герои видеоигр 1970-х? Чем дольше мы рассуждаем об этом, тем лучше понимаем, что видение есть нечто гораздо большее, чем образ на нашем мысленном экране. Образ становится образом только тогда, когда его кто-то видит. Это частный случай «ошибки гомункула» — теории, которая гласит, что люди совершают те или иные действия, поскольку их подталкивает к этому маленький человечек, сидящий внутри них. Сравните ее со следующим объяснением того, что такое еда: «Съесть что-то означает проглотить продукт, который после этого попадает в желудок, где его поглощает маленький человечек». Видите, в чем проблема? Кстати, вам не нужны глаза, чтобы ее увидеть. Когда слепым пациентам надевали протезы, в которых видеокамера была соединена с набором крошечных игл, прикасающихся к языку в определенной последовательности, пациенты утверждали, что могут видеть с их помощью своих родных и близких42. Видеть не метафорически, а физически. Глаз — это скорее не пустой экран, а манипулятор вроде руки. Он сообщает нам об очертаниях объектов точно так же, как рука, дотянувшись, сообщает нам об их форме. Зрение — это взаимодействие тела с окружающей средой, а не простая регистрация физических стимулов.
С учетом всего этого становится понятно, почему Вордсворт мечтал узреть в морской волне Протея. Если бы он рос в соответствующей культурной среде, то, глядя на воду, он мог бы заметить и Протея, и Тритона, дующего в свой извитый рог. Так почему же этого не происходит? Макс Вебер был больше социологом, чем поэтом (99% против 1%), но он так же полагал, что Тритон оказался бы неравной заменой современным научным достижениям. «По мере того как аскеза начала преобразовывать мир, оказывая на него все большее воздействие, — говорил он, — внешние мирские блага все сильнее подчиняли себе людей и завоевали наконец такую власть, которой не знала вся предшествующая история человечества. В настоящее время дух аскезы — кто знает, навсегда ли? — ушел из этой мирской оболочки. Во всяком случае, победивший капитализм не нуждается более в подобной опоре, с тех пор как он покоится на механической основе. Уходят в прошлое и розовые мечты эпохи Просвещения, этой смеющейся наследницы аскезы. И лишь представление о «профессиональном долге» бродит по миру, как призрак прежних религиозных идей. <…> Никому не ведомо, кто в будущем поселится в прежней обители аскезы: возникнут ли к концу этой грандиозной эволюции совершенно новые пророческие идеи, возродятся ли с небывалой мощью прежние представления и идеалы или, если не произойдет ни того ни другого, не наступит ли век механического окостенения, преисполненный судорожных попыток людей поверить в свою значимость. Тогда-то применительно к «последним людям» этой культурной эволюции обретут истину следующие слова: “Бездушные профессионалы, бессердечные сластолюбцы — и эти ничтожества полагают, что они достигли ни для кого ранее не доступной ступени человеческого развития”».