Уж и не знаю, как она распознала во мне ханжу. Видимо, мне не удавалось скрыть легкую брезгливость, когда я видел окровавленную вату в мусорном ведре. По крайней мере, она каждый раз начинала с гадливостью обличать романтическое отношение к женщине как изощренную форму ее подавления: такое отношение обрекает женщину на непреходящее чувство вины из-за того, что она не может сделаться неземным созданием, к чему ее вынуждает маскулинный эгоизм. Так что она повсюду разбрасывала свои трусы и лифчики не только из презрения к плебейским (маскулинным) условностям, но и по глубоко принципиальным мотивам.
Возможно, при всей своей отрешенности она еще и замечала, что я избегаю смотреть на нее, когда она при мне ходит голая, — не случайно она всякий раз напоминала мне, что походит на женщин Кранаха. Но тогда я еще не знал, кто такой Кранах, я тогда только и уселся за книги. В нашей заводской библиотеке чего только не было: советская власть не жалела денег на старых классиков, чтобы с их помощью душить новых. Добрался я и до женщин Кранаха. Да, она была такая же квелая, но еще и чересчур белая, словно выросла в каком-то подполе. Пылающая рыжина ее волос это только подсвечивала. Я с большим опозданием понял, почему Феликс называл ее огненной Ундиной.
Кстати, моя одержимость чтением нисколько ее не умиляла. «Мартин Иден, молодой Горький», — роняла она презрительно, заставая меня за какой-нибудь серьезной книгой.
И все-таки я посчитал своим долгом выказать некое огорчение, когда она известила меня, что возвращается в родной Екатеринбург. Насколько, правда, она могла хоть что-то ощущать родным… Как-то упомянула, будто о чем-то само собой разумеющемся: ведь главная задача советской школы — убить в учениках чувство собственного достоинства. Я начал припоминать своих учителей, так даже и самые противные не ставили перед собой каких-то глобальных задач, только личные. Даже жутковато становилось, когда я пытался вообразить, в каком мире она живет. Иногда на улице она вдруг впивалась мне в руку своими голубыми ногтями — мимо прошмыгнула кошка: они якобы почему-то внушали ей ужас.
В совке ведь все жили в страхе — это тоже был общеизвестный факт, и я не смел признаться, что в моем Мухосранске все всегда совершенно спокойно прохаживались по адресу любого начальства, а Брежнева называли исключительно Леней или даже Ленькой.
Правда, у нее отец был какой-то партийной шишкой — их, может, и правда запугивали? В ее семье считалось страшной тайной, что ее дед когда-то отсидел, а я был страшно горд, когда узнал, что мой отец тоже успел потоптать зону, — немедленно отправился хвастаться перед дружками: наконец-то и мой батя оказался настоящим мужиком. Зато если кто-нибудь возмущался, когда какой-то мудак глубокой ночью будил народ, с адским грохотом гоняя на мотоцикле, она со скорбным презрением роняла: «По-вашему, все должны ходить строем…»
Из Екатеринбурга она впервые позвонила мне с иронической новостью:
— Поздравляю, ты стал отцом.
Я начал растерянно задавать обычные вопросы: мальчик или девочка, сколько весит, есть ли молоко, как назвали?
— Пожалуйста, не делай вид, что тебе это интересно.
Она всегда ненавидела слово «совесть» и тех, кто делал вид, будто она у них есть.
Но потом все-таки снизошла: назвали Андреем, как ее отца.
— Давай я буду что-то на него высылать…
— Неужели ты думаешь, что я возьму у тебя хоть копейку?
Видимо, она все-таки не голодала — из партийных шишек, кажется, никто не пропал.
В дальнейшем она звонила мне только для того, чтобы сообщить, что с Андрюшкой случилась какая-то неприятность, — и гордо отказаться от помощи. Я старался не привязываться к сынишке, которого никогда не видел, понимая, что это не принесет мне ничего, кроме, мягко говоря, огорчений, но после каждого ее звонка образ мечущегося в жару или стонущего после прооперированной грыжи малыша повергал меня в мучительную нежность. Как-то бреду, оскальзываясь, по гололеду и плачу самыми настоящими горькими слезами. Хотя до этого не плакал черт знает сколько лет.
Это при том, что заморозка моя так до конца и не прошла. Сближаясь с женщинами, я каждый раз начинал ощущать в душе нарастающее холодное недоверие, а первый поцелуй превращал меня в ледяную статую. Я предпочитал иметь дело с красотками из порнографических журналов, которыми при обретенных свободах стало разжиться необычайно просто. С ними не нужно было притворяться, изображать чувства, на которые я сделался не способен. Требуется тебе от женщины какая-то часть ее тела — ты ее и берешь без всяких ужимок и прыжков. Разрядился, и можно спать.