— Зачем пессимизм! Надо о жизни заботиться. — И произнес как будто для себя: — Всегда даже самого храброго еврея можно напугать. А тогда из него веревки вей. — И также для себя, уединенно и оскорбительно рассмеялся.
Это должно было обозначать, что Георгий Романович доверяет тем, кто имеет удовольствие сидеть с ним в карете «Бенца» и спускаться на подвывающих тормозах узкими вонючими улицами к главным кварталам города и покупать Абрау-Дюрсо.
Худое, бритое, в складках лицо Муханова преследовало Веремиенко, как обожравшегося — воспоминание о пище. Куда ни отведешь взгляд, — всюду порочные морщины, бледность, спокойная неподвижность среди искаженных опьянением и возбуждением багровых ликов. Длинный, в полувоенном френче из грубого сукна, он чем-то напоминал пилу. Угощал витиевато и старомодно. После голодной, тесной Москвы, видно, никак не мог привыкнуть к квартире в три комнаты, к просторной столовой, к обилию вина. Он уже два раза успел сообщить своей соседке, розовой блондинке со слишком влажными губами, что его прадед был приятель Пушкина. Оба раза он вспомнил об этом, передавая кому-то пятифунтовую банку знаменитой астаринской икры.
Евгения Валериановна, рослая, очень плотная, темноволосая женщина в смуглом загаре, прельстила его круглотою, хорошим аппетитом и почти мужской физической силой. Она была под стать соседу справа, Величко, который благосклонно попивал белое вино, и слушатели внимали — разговаривал многозначительно.
— Перед истинным коммунистом, не по одному партбилету, развертываются сложнейшие личные проблемы. Я, например, задумываюсь, и задумываюсь до боли, как сочетать вежливость и тонкость — с пролетарской простотой? И, сжигая корабли, оставлять ли эстетику?
— Оставлять, оставлять, — щебетнула Евгения Валерьяновна вовсе ей не свойственным тоном. — Любовь к красоте у революционера, — чудно!
Величко приосанился и выводил тенорком:
— Как это мне близко. Я тоскую на работе, которую веду теперь. Земорганы — это такая проза. Я никого не обижаю, товарищи? Здесь агрономы…
— Пожалуйста, — скучливо проворчал Тер-Погосов.
— Я бы с удовольствием, конечно, пошел по издательству, по просвещению, на культработу какую-нибудь… Но для меня это мелко, партия не отпустит меня.
Евгения Валерьяновна попыталась ввернуть: «Вас так ценят…» Он поднял взор к потолку, не зная, на ком его остановить. Его всегда удивляла компания у Муханова: какие-то бесцветные молодые люди из бухгалтерии Саранчовой организации, из приемочно-оценочной комиссии, машинисточки, — спецы решительно опускались. Он даже не помнил фамилии этих своих подчиненных, по небрежности и неразборчивости хозяев ставших его собутыльниками. Он достал часы, взглянул, поднялся, пошатываясь.
— Товарищи, неотложные государственные дела призывают меня к работе. Зубы письменного стола держат меня непрерывно. Но, с другой стороны, я не имею права роптать. Я на гребне нового, я связал свою судьбу с революцией, и чем бы я был без нее? — спрашиваю себя. В лучшем случае был бы учителем. Впрочем, так и весь пролетариат, разбивший свои цепи… И вот от имени пролетариата, взирающего с надеждой на противосаранчовую экспедицию, организованную нами, я желаю вам, товарищи, успеха, победы, стройными колоннами вы идите и убейте опасность.
Он медленно сел. Все глаза следили за тем, как он опускался. Мгновенное замешательство, — надо кому-нибудь отвечать. Муханов под столом искал ногу Тер-Погосова. Евгения Валерьяновна подала голос, сквозь томность пробивалась тревога:
— Георгий Романович, прошу вас!
— В самом деле, — поддержал Муханов. — Георгий, тебе и карты в руки, ты адвокат.
— Позвольте, надо же выпить Абраши! — закричал Веремиенко.
Хозяйка поблагодарила его взглядом.
— Милый, вы молодец! Шампанское под краном на кухне.
Покуда он бегал, пускал пробки в потолок (блондинка повизгивала), разливал, — взглядами и шепотом успели уломать Тер-Погосова. Величко ничего не замечал. Оратор встал и поднял бокал.
— Александр Филиппович говорил коротко, директивно, дал военный приказ. Что мы должны ответить? Клянемся, исполним. Мы ответим, как Наполеону: «Старая гвардия умирает, но не сдается».
Веремиенко привык спасать положение.
— Ура! — закричал он.
Блондинка несмело поддержала его. Муханов кашлянул в тон, два незаметных молодых человека опоздали, скромно опустили глаза в тарелку.
— Я не бонапартист, — сухо заметил Величко и стал прощаться.
Хозяева вышли провожать. В комнате, как будто от сквозняка, посвежело, посветлело. Веремиенко выплеснул остатки шампанского, налил полстакана коньяку, выпил, предложил другим. В передней весело щебетали две самые миленькие машинисточки Саранчовой организации, Ната и Ася: «Да у вас даже не заперто, господа! — Осеклись: Вы уже уезжаете, Александр Филиппович? Ах, как жалко!» Гулко хлопнула дверь парадного.