Читаем Саранча полностью

Ария-еретика, лопнувшего в отхожем месте, но не переварить принятую пищу. Разумеется, захлебнувшаяся в потопе повседневная работа прервалась. Профессора, поди, возмущаются, студенты тоже, но менее искренне.

Григорий Нилыч услыхал за перегородкой разговор, тяжкий грохот бросаемых тюков и тихо побрел домой.

Алевтина Семеновна встретила его в передней, и у нее, показалось ему, был тревожный и какой-то коптящий взгляд. Не раздеваясь, Григорий Нилыч прошел в кабинет, вернулся с газетой и заговорил вдохновенно:

– Я уже вижу, как этот баловень власти ходатайствует о повышении всем сотрудникам жалованья на два разряда ввиду научного значения книгохранилища…

Он покраснел, принялся снимать шубу и обличал, оборотясь к вешалке:

– Я вижу, как он расписывается впереди всех своим гнусным росчерком в ведомостях. И те, кто расписываются ниже его залихватских закорючек, вздыхают.

У Алевтины Семеновны задрожали губы и подбородок, кривая молния жалости и боли ударила ей по лицу.

– Ну, не надо так волноваться. Что ты обращаешь внимание?

Она обхватила его за шею, приникла к нему, душила поцелуями, пугаясь того, что делает, и зная, что не в состоянии переносить возбужденные, непривычные, бредовые речи мужа. Она сухими, горячими щеками, сбившимися волосами припадала к его рту, сдавливала его в объятиях, прижималась всем телом, оттесняя от двери, за которой расстилался враждебный непроходимый лабиринт интриг, козней против мужа, – вот уж он и несет невесть что… Григорий Нилыч сгибался под мягкой тяжестью, волосы жены лезли в нос, в зубы, мешали перевести дух, но он всей своей кровью ведал, что нельзя пошевельнуться без того, чтобы это сопротивляющееся движение, даже самое капельное, не оскорбило ее, не обидело, не унизило. Он тонул в вязком звоне тишины квартиры, и некуда было деться от этого теплого, родственного дыхания из легких в легкие, от которого можно обессилеть, обеспамятеть.

Она, видимо, угадывала, что муж собирается сделать что-то непоправимое. Это скрытое неосознанное решение, как иголка в перине, нацелившаяся вот-вот впиться в тело.

И Алевтина Семеновна шарила по спине мужа, бормоча:

«Плюнь, плюнь на них! Шваль, дрянь… а ты с ними будешь связываться… ты – ученый. Они съедят, не становись поперек…» Он и сам еще не замыслил того, от чего его оттягивали, и уже слышал, как решимость, темная, точно преступление, схватить кого-то, прижать, вырвать свое, испаряется, высачивается из него.

Она за шею потянула его как в омут. Григорий Нилыч двинулся, не сопротивляясь, покорно угадывая ее шаги и намерения. В спальне, едва освещенной косяком света из полуоткрытой двери в столовую, тягуче пахло сном, береженым теплом и еще чем-то неуловимым, детским…

– Подойди к постельке… Как ровно дышит Нилик.

«Все как было, только странная воцарилась тишина», –

едва-едва отозвался муж и сам содрогнулся перед книжной ложностью этого не дошедшего до нее ответа. И, тихо разведя ее руки, он отер лоб и попросил:

– Открой в кабинете трубу. Я хочу сжечь кое-какие бумаги, разные пустяки, которые раньше считал серьезным…

– Смотри, выстудишь еще! – ворчливо и победно сказала жена.

Разбитый в супружеском единоборстве, Григорий

Нилыч остался один. Резко, порывисто, как никогда с ним не бывало, выхватывая ящики письменного стола до конца, он принялся вываливать пачки карточек, аккуратно сложенные и связанные по авторам. Некоторые развязывал и разглядывал, по почерку, менявшемуся с возрастом, по цвету чернил узнавая эпоху составления. Больше всего он увлекался французами, самые ранние прослеживания относились к Верлену, Мореасу, Вьеле-Гриффену. Начало революции отметилось карточками: Шенье, Кернера, Томаса Мура, Конопницкой, Беранже. Очевидно, он бросился искать объяснений происходящего. Впрочем, это была, может быть, просто случайность: исчерпав декадентские издания, исследователь перешел к «Русскому богатству» и

«Миру божьему».

Далее – провал, перерыв. Точно судорога спросонья, острая мука клюнула его в самое сердце. Он застонал. Да, это было так же тяжело, как и теперь, и так похоже…

В конце семнадцатого года Григорий Нилыч не мог возвратиться в Москву. Рабочие отцовского кожевенного завода выгнали в ноябре директора, наследникам заявили, что завод принадлежит государству. Это была чуть ли не первая национализация в стране. Григорий Нилыч испытал такое чувство, словно огромная невидимая птица пролетела мимо и задела перьями крыла. Он скоро, очень скоро забыл о разорении.

Но одного он не мог забыть никогда. Это лишь затягивалось, вскрываясь изредка, но всегда болезненно.

Его личная библиотека, – чудесное собрание стихотворных книг, – оставалась в Москве, на попечении брата, блажного, неряшливого человека, вообразившего себя художником. Он отрастил длинные волосы, менял редко белье, умеренно нюхал кокаин и называл себя богемой.

Перейти на страницу:

Похожие книги