– Поджог дело тихое, шуму не любит. Пустил слушок, написал анонимку, сплетню заварил по городу… А власть страховку платить не любит.
Как несколько дней тому назад на пожаре Воробков не мог выйти из оцепенения, мучительно ища подходящего жеста для начала, так и теперь из вихря фраз и выражений, который гремел в мозгу, он не мог выбрать ни одного восклицания, чтоб оборвать наглеца. И сухой язык едва повернулся сказать:
– Да ведь ты знаешь, за шантаж куда можно улететь?
Петелин привскочил на диване, только что не присвистнул.
– Куда? Ты сам без прав. Растратчик!
Григорий Васильевич вздрогнул и оторопел. По холоду на щеках почувствовал, что бледнеет. Брошенное наугад словцо попало в цель.
– Видели мы таких супчиков. И поделовей видали.
Пятьдесят червей завтра выдашь.
– Каких пятьдесят червей? Завтра я не могу.
– Три дня сроку дать можно. Смотри.
Посетитель вышел, куражась и не затворив за собой дверь.
9
Ощущение преследования не покидало Воробкова ни в поезде, ни на вокзале в Москве. «Словно на плечах кто сидит», – определил он про себя это чувство тревоги. Он понимал, что Петелин в сущности бессилен что-либо сделать. Григорий Васильевич не без удовольствия рисовал себе ярость обманутого шантажиста. Письма из Москвы от
Несветевича были спокойны. Всю дорогу он провел в пустом купе мягкого вагона, никто им не интересовался. А
назойливое беспокойство не проходило. Так нервнобольной ежеминутно боится упасть навзничь на ровном месте, так маньяка страх перед бациллами гонит к умывальнику двести раз в день, до того, что мыло разъедает руки в кровь.
Вместо того чтобы поехать в представительство сразу, Воробков предварительно позвонил из автомата. Ответил голос Несветевича, злой, напряженно тонкий, бабий:
– Где ты пропал? А так крайне нужен. Приезжай без промедления.
В представительстве сидел изможденный катаром
Бернштейн и посасывал мятные лепешки. Он подал тяжелую, холодную, как у статуи, ручку, улыбнулся, обнажив золотые зубы. «Дела идут неплохо», – подумал Воробков, и стало легче.
– Поздравь себя! Юрий Моисеевич, – сказал, сладко щерясь, бухгалтер, – Юрий Моисеевич с редким в наше время бескорыстием готов помочь нам до своего отъезда на
Кавказ.
Воробков подозрительно насторожился. Почему бухгалтер оттеняет бескорыстие мануфактуриста? Зачем в самом начале торгового сезона Бернштейн едет на Кавказ, о чем сразу сообщают, считая важной вещью? Бернштейн поглядывал самодовольно и сердито.
– Я готов пойти вам навстречу.
– Может быть, не надо одолжаться? – спросил Воробков и соврал: – Я тоже приехал не пустой. Дом сгорел, страховки пять тысяч.
– Ох! – вздохнул бухгалтер. – Пять тысяч, это покроет все.
– Страховую премию надо еще получить. Мы знаем, как это трудно. – Бернштейн выплюнул лепешку. – Дайте папироску, Иван Иванович, не могу я сразу бросить!
Несветевич засмеялся.
– Держу для вас, Юрий Моисеевич, совершаю преступление. И мне может попасть от капризницы.
Воробкова словно ударило в горло, он поперхнулся самоуверенным враньем об удаче. Ведь в самом начале их связи Людмила требовала, чтобы он бросил курить, не позволяла целоваться из-за запаха никотинного перегара, как она говорила. Он едва развел сухие, слипшиеся губы.
– Людмила Ивановна здорова?
Бухгалтер заерзал на стуле, покраснел, бегло глянул на
Бернштейна и ответил в сторону, в запыленное окно:
– Благодарствую, здорова, здорова. Не вполне, как всегда, но тут нужно глубокое лечение и внимание, обеспеченность и спокойствие. Ей бы не мешало, я утверждаю как отец, поехать на юг.
Воробков едва не крикнул:
– С Бернштейном? Купил!
И вышел с накипающими на губах обличениями.
«Торгуешь дочкой, Иван Иванович», – твердил он беззвучным шепотом. И фраза эта вела его коридорами пассажа, заставила резко повернуть к Никольской и направиться в Охотный к Ланину.
Рыбник выболтал все сразу. Его грубая язвительность искала немедленного выхода.
– Морда желтая, злая, стало быть, все известно. Поздравляю, упустил девочку. Ну, да баба с возу – кобыле легче. Ты человек незадумчивый.
– Незадумчивый? – повторил Григорий Васильевич. –
Посмотрим.
И он покинул лавку, нарочно не простившись, чтобы видели, как он глубоко, возвышенно страдает. Горечь до краев наполняла его. Его словно мучили лишением необходимого воздуха. Таким он явился к Людке. Та сидела у окна и чинила на грибе пятку чулка.
– Когда ты едешь на Кавказ с Бернштейном?
Первый звук его голоса, хриплый и неверный, удивил ее странной тоской. Ему все сообщили, – большая услуга.
Очевидно, обойдется без предварительных нудных разговоров. Лицо у него кривилось от отвращения. Небрежно причесанная, со сбитым пробором в прямых, сероватых волосах, бледная, с мутным взглядом, она казалась старой, нездоровой, может быть, от нее даже пахло лихорадочным выпотом. И она улыбалась, довольная.
– Я разбогател не вовремя, – сказал Григорий Васильевич. – Дом сгорел.
А вдруг она пожалеет, что рано продалась Бернштейну?