Боже мой, я вернулся в Петербург!
Вернулся, да, потому что я все-таки не заяц и корой питаться не мог, а сосновый дом у озера не принадлежит мне — что мне больше осталось делать?
Уже в вагоне голова моя обратилась в кинематограф, и чем ближе к Петербургу, тем быстрее разматывал я ленту за лентой, сердце ощетинилось сразу — и непримиримо, с враждебным укором смотрел я в окно на бегущие леса…
Напротив сидел интеллигент, судя по тупому и вместе хитрому лицу — октябрист. Рядом с ним другой интеллигент чистил апельсин и корочки бросал на пол. За спиной, судя по голосу, тоже интеллигент, убежденно доказывал другому: «Вы говорите абсурд, дорогой мой!» — а другой не менее убежденно возражал: «Нет, это вы говорите абсурд!»
Потом, уже в Петербурге, когда я ехал на извозчике домой, — ветер, настоящий интеллигентный ветер, жаловался, визжал и, не зная, куда ему деваться, метался из стороны в сторону и все ныл, ныл, ныл…
Извозчик говорил что-то о Думе и о холере, но я его не слышал. Я думал о шумном, но скрытном лесном ветре, который то сгибал сильные сосны, то ласкался к ним. Я думал еще (ведь я был в Петербурге) о встречных вывесках, о пьяных отравленных людях, которых почти не было в Выборге, о красивых выборгских домах и нелепых петербургских, о сборнике «Знание», который я читал в вагоне, о завтрашнем дне и о многом другом.
Вечером я одел крахмальный воротничок (двойной) и пошел на Андрея Белого.
Вокруг меня сидело много интеллигентов (некоторые были без воротничков, в русских рубахах, но они тоже были интеллигенты) — и все мы слушали Андрея Белого.
У Андрея Белого оказались безукоризненные манжеты и жесты высокой выделки.
Андрей Белый сказал нам, что для него, чтобы определить, что такое искусство и какое его место в жизни, нужен целый ряд лекций, а так как времени у Андрея Белого нет, то он будет говорить кратко и просто, по-мужицки…
Дальше я ничего не понял. Сосед мой делал вид, что понимает, но притворство явно металось на его измученном лице.
О, никогда еще в жизни не слышал я, чтобы мужики выражались так темно и деликатно. Но потом я вспомнил, что в моей голове шумит еще финляндский лес и что это он мешает мне слушать. Тогда я встал и тихонько вышел, купил на улице «Биржевые» и, прижимаясь к домам, ежась и закрывая глаза, пошел с ужасом домой.
Боже мой, я вернулся в Петербург!
<1909>
«ХОРОШИЕ АВТОРЫ»
*В былые дни, когда у нас была и родина, и крыша над головой, и своя книжная полка, как радостно и приветливо встречали мы каждую большую книгу, приходившую с Запада.
Гауптман — Гамсун — Лагерлеф — Киплинг — Метерлинк — Уэллс — Роллан — Шоу — Франс — блестящая вереница… В сознании нашем они так «обрусели», что крепкими незримыми нитями сплелись с Чеховым, с Короленко, со всеми, кто всплывал над безбрежными темными русскими полями за последние десятилетия.
Больше того: каким-то верхним русско-интеллигентским чутьем иные книги мы утверждали полнее, чем грузные сородичи авторов это делали у себя дома. Вспомним хотя бы «Пана»… Какие тиражи, сколько переводов и какие переводы даже в тех желтых книжонках на газетной бумаге, которые стоили гривенник.
Но все мы были прекраснодушными идиотами: мы верили, как романтические поповны, что над каждой четкой прекрасной страницей, над всей этой каллиграфически-великолепной словесностью парит Ангел добра, правды и справедливости. В деснице — грозный, карающий неправду меч, в шуйце — голубой батистовый платок для осушения слез всех скорбящих и затравленных. Что ж, стыдиться ли нам этой детской веры сегодня?..
И вот здесь, за рубежом, сколько раз мы с вами тайно подымали глаза к знаменитым парнасцам-европейцам. Не к Лиге наций, корректно регистрирующей погромы и разгромы государств, идеологий и количество оторванных голов, не к конференциям дипломатов, притворяющихся, что тигр, если ему дать небольшой заем и сделать маникюр, станет настоящим вегетарианцем… Запах нефти заглушил запах крови — какая уж тут к черту сентиментальность!
Но знаменитые европейцы молчали. Мелкий шершавый эпизод с бурами привлек в свое время к себе больше внимания, чем гибель колоссальной страны, родины Толстого и Достоевского («Толстоевского», по утверждению одного европейца-интеллигента).
Примиримся мы и с этим. Не клянчили, вырванных ноздрей не демонстрировали, ничего не просили ни для себя, ни даже для осиротелых русских детей. Обходились своими силами. Кто надорвался, кто сгорел, как Л. Андреев со своим «S. О. S.», другие — «там» в СССР молчали и молчат, сдавленные красным намордником.
Впрочем, не все евразийские парнасцы безмолвствовали. Уж лучше бы все! То один, то другой из них слетает на неделю в комфортабельном аэроплане в страну красной лучины, вставит розовый монокль в глаз и сразу все поймет и всему поверит. Электрификация, города-Афины, университеты для Катюш Масловых, крестьяне читают Уэллса в подлиннике, и в каждой избе девушки на серпах и молотах играют пролетарские гимны. Гид из породы Чуковских все это, разумеется, объяснит и даже не улыбнется, — привык уж.