— Да вы не злитесь. Разве я осуждаю? Это лучшее, что можно было там делать. Где видели вы за эти годы новых крестьян? В лице мешочников, приходивших с черного хода? Они помалкивали, а вы вдвое. Были ли вы на голоде? Нет. Вы ведь не привилегированный американский корреспондент. Что делалось в соседнем уезде знали? По казенным реляциям в «Известиях» и по казенной неправде в «Правде»?..
— Ну… Вы-то много видели в вашей Европе?
— Не меньше вас. Видел сотни людей, бежавших оттуда. Из разных мест и в разные сроки. Сравнивал. Читал статьи иностранных корреспондентов, контрабандные письма из России… Читал и советскую стряпню: иногда и ложь показательна, если привыкаешь к языку шулеров.
— Бросьте. Статьи да письма. Эмигрантская логика. Знаете ли вы, например, что коммунизм — это одно, а большевизм — явление совсем иного порядка, особенно в деревне?
— Хрен редьки не слаще. Разница, вероятно, такая же, как между нагайкой и арапником… И почему вы этак свысока: эмигрантская логика. С жиру мы что ли эмигрантами стали? Да и вы сами не были ли там «внутренним врагом-эмигрантом»? Для вас, коренного русского интеллигента, самый захолустный австралийский городок должен быть ближе того Содома, в котором вы жили. Что связывало вас с окружающей жизнью?
— Общие страдания, общие надежды.
— А мы тут пряники ели? Стажа страданий не прошли? Не рвались порой «туда», как вы «оттуда»?
Знакомый мой резко крутил головой, словно профессор бактериологии, нехотя ввязавшийся в научный спор с несовершеннолетним гимназистом.
Я умолкаю. Временами мне от души его жалко, ей-богу. Разница между нами с каждым месяцем стирается, и недалек день, когда он волей-неволей перестанет презрительно протирать очки в ответ на мои тирады. Оба мы одинаково отстанем от тех новых конвульсионных «сдвигов», в которых скоро и советские вельможи перестанут разбираться…
Была война: та самая великая, идиотская война, от которой все и пошло… Знакомый мой провел на ней месяца с три (потом заболел, что ли), а многие из нас все годы вплоть до красного Октября. Не спорим же мы с ним о том, что он о войне судить не может (три всего месяца лишь был!)… Очень даже может. В чем же дело?
И думается мне, что только внутренний червяк суесловия и гордости мешает ему честно сознаться в одном: была бы возможность, бежал бы он и раньше, как многие из нас грешных. Что же тут зазорного? Меня — икса — живого человека душат, травят, хлебной карточкой по голодному рту бьют, язык вырвали и кричать не дают, за мой письменный стол свинью с кумачовым бантом посадили, а я от всей этой совмейерхольдовской кувырколлегии и уйти не смею? Стыдно? Да разве эмиграция со вчерашнего дня пошла? Эмигрировал и князь Курбский, и Герцен, и французские граждане в Россию, как мы теперь во Францию. Да и сам т. Ленин не был ли эмигрантом?
Поводы только были разные. А у нас уж из повода повод. Ибо что же такое «кровавый» старый режим, который был непереносим для Ленина, в сравнении с ленинским флердоранжевым режимом, от которого эмигрировали мы? Корь — и сибирская язва. Это даже социалисты, в тех случаях, когда в СССР бьют социалистов, повторяют с трогательным единодушием.
Была бы возможность: сколько несчастных беженцев увидела бы Европа из далеких приволжских и иных внутренних городов России, если бы они не лежали так далеко от западного кордона.
Всего этого я не говорю моему знакомому. Пусть курит и молчит. Дважды два ведь в сознании многих из нас сегодня даже и не стеариновая свечка, а целый свечной завод…
Пусть курит… К стихам он равнодушен, даром что ходил на доклады о новых путях русской метрики. А жаль… Уж я бы ему в альбом вписал на добрую память незлобною рукой.
<1924>
МЕЛКАЯ ИГРА
*«Союз русских художников во Франции», постановивший на общем собрании испросить у красных властей прошение и попроситься на участие в советском отделе на Выставке декоративных искусств в Париже, — разумеется, в своих расчетах не ошибется.
Искусство, как известно, аполитично. И большевики, высокие покровители свободных художеств, у себя дома всемерно проводят этот принцип. Перекраивают на псевдопролетарский фасад старые оперы, книгу, вплоть до детской азбуки, сделали орудием самой низкопробной пропаганды, и даже в балете, — на что уж аполитична Терпсихора, — дряблыми и толстыми ногами Дункан наглядно изображала торжество мировой революции.