Прочитав письмо, глава колледжа застыл, как громом пораженный, и не предпринял попыток скрыть его от жены. Наконец, придя в себя, он тяжело на нее уставился.
«Милдред, – заговорил он, – ты этому веришь?»
Она, с трудом встав, пылко отвечала:
«Поверить такому?! Милый Питер, как это могло прийти тебе в голову? Я бы не поверила, даже если бы все черти в аду поклялись по примеру совета вашего дьявольского колледжа, что ни на йоту не сомневаются, будто все так и было».
«Спасибо за эти отважные слова, – произнес он. – Пока они отражают твои мысли, в моей жизни, пусть мне и будет непросто, останется убежище, сулящее человеческое тепло. Пока ты в меня веришь, у меня хватит смелости бороться с этой низкой клеветой. Я не подам в отставку, ведь это выглядело бы как признание вины. Я посвящу себя доказательству истины, и в один прекрасный день она пробьет себе дорогу. Но как же тяжко будет тебе, которой я надеялся даровать счастье, делить жизнь изгоя! Я бы умолял тебя меня бросить, но знаю, что ты откажешься. Будущее тонет во мраке, но, кто знает, вдруг смелость и настойчивость при поддержке твоей любви приведут к счастливому завершению?»
Сначала Питер думал отыскать способ решить загадку. Он писал всем членам совета, торжественно заявляя о своей невиновности и требуя расследования. Большинство игнорировало его письма. Джонс, его соперник, проявлявший как будто чуть меньше враждебности, чем остальные, ответил, что расследование уже имело место, что все сообщили, как голосовали, и что без голоса главы колледжа все голоса разделились поровну. Разоблачительный вывод напрашивался сам собой, дальше расследовать было нечего. Питер обращался к юристам и сыщикам – тщетно: все считали его виноватым и не могли предложить ничего, что ослабило бы подозрение. Миссис Браун избегали наравне с ее мужем, причем к бойкоту присоединились даже немногие подруги ее девичества, жившие в Оксбридже. Рождение дочери, которое при иных обстоятельствах принесло бы радость, только добавило мучений: как таким родителям было облегчить ребенку жизнь? В отчаянии они нарекли ее Кэтрин, боясь, что ее колесуют, как святую Екатерину Александрийскую. Заводить второго ребенка в этом беспросветном мраке они не стали, сочтя это легкомыслием и жестокостью. В те времена, при их убеждениях, это означало прекращение интимных отношений между мужем и женой. Любовь выжила, но совершенно безрадостная.
Шли годы, но улучшения не происходило. Миссис Браун неумолимо чахла и в конце концов умерла. Кэтрин, никогда не слышавшая смеха, уже к пяти годам обрела спокойную, молчаливую неподвижность 80-летней старухи. Отправлять ее в школу было нельзя: другие дети ее затравили бы. Ее учили сменявшие друг друга гувернантки-иностранки, приезжавшие из-за границы в неведении об особой ситуации и увольнявшиеся, едва в ней разобравшись. Скрыть от девочки факты было невозможно: смолчали бы родители – дали бы волю языкам слуги. Ее отец, особенно после смерти жены, не жалел для нее ласк в напрасных стараниях хотя бы отчасти скрасить ее изоляцию в обществе. Она отвечала ему горячей привязанностью, какую обычный ребенок делит между несколькими людьми. Достигнув возраста благоразумия, она воспылала страстью отомстить за отца, показать всему миру, с какой бесчеловечной свирепостью поступили с ним самозваные судьи, в чьей несправедливости она нисколько не сомневалась. Но дочь была так же бессильна, как и отец. Их взаимная любовь в тех тесных пределах, куда их заточил враждебный мир, не могла быть теплой и утешительной; оба терзались от страданий, оба чувствовали – хотя не произносили этого вслух, – что зрелище мучений другого делает их жизнь еще нестерпимее.