За первой прячется вторая – все как в тайном кабинете у Годоя, где с помощью специальной системы передач с зубчатыми колесиками маха одетая отправляется в темноту и открывает маху обнаженную, то есть Пепиту Тудо – чрево ее, как у сливы, с продольной ложбинкой, груди в разные стороны, будто вырастают из подмышек. Но тут никакого механизма нет, тут одна картина срослась со второй, совмещена с ней вплотную, и ничто их разделить не может.
Первую не видно: стоит она игривая, опершись о мраморный камин, и навивает на палец прядку волос. Видно, танцевала с кем-то из гостей и теперь, поспешно вытерев батистовым платочком бисеринки пота на груди и спустив с плеч шаль, выжидает, когда сойдет румянец с ее пунцовых щек. Она наблюдает, как прислуга разносит сорбет, и прикидывает, может ли у нее завязаться роман вон с тем грациозным танцором, что так бесстрашно носит желтую ленточку либералов на плече? А возможно, слушает дочь, играющую на фортепиано, и от удивления поднимает бровь – то, что так недавно вышло из нее, покрытое слизью, орущее, теперь своими тоненькими пальчиками извлекает из инструмента один звук за другим, один за другим. Хозяйка жизни! Избавившись от мужниного раздражения, она теперь имеет все: полное содержание, очаровательных детей, нетребовательного любовника и столько желающих вскочить к ней в постельку, сколько душа пожелает.
Вторая же заслонила лицо траурной мантильей – вдовушка, не имеющая права быть вдовой, – а тот самый локоток, что опирался о камин в нарядной гостиной в Бордо, теперь касается холодной влажной земли, где выкопана яма; протяни она руку, и дотронулась бы до железной ограды, какой обнесена свежая могила. Нет, не румянец заливает ее лицо, оно покраснело от слез. И не приятное удивление поднимает ее бровь, а разочарование. «Как? И это все? Так быстро?»
Если верить пословице, что правда всегда голая (пусть даже это бредни, поскольку нагота тоже обманчива), то истинная маха прячется за маху лживую, одетую; но тут наоборот – тут ложь прикрыта правдой, ибо печаль – твердая косточка, только она и остается от гниющего на солнце фрукта.
XX
Здесь, в Бордо, сны совсем другие; жизнь возвращается ко мне во всем разнообразии; во сне мне сдается, будто живу вне времени. У меня трое детей: Хавьер, Мариано и Росарио, и идеальная жена, наполовину похожа на Пепу, наполовину – на Леокадию. Приснился мне старый холст Хавьера – широкие плечи Колосса. Армии прокатились через поля, было пусто, а он сидел на краю света под звездным небом, обращенный ко мне лицом, и смотрел на меня, будто о чем-то спрашивал или ждал моей исповеди.
С тех пор как он уехал, я все чаще вижу сны, а по утрам помню их как длинные рассказы, будто мне уже и читать не надо, будто истории сами создаются и множатся – одни переходят в другие, а те порождают новые, словно происходит их неустанное зачатие. Я мог бы проспать весь день, но не так, как когда-то, чтоб ничего не видеть и ничего не чувствовать, наоборот – чтобы видеть и чувствовать как можно больше.
Сколько же тут всего происходит! Случается, вздремну среди дня, а когда просыпаюсь, жалею, что проспал даже эти полчасика: мне порой кажется, будто я вернулся в детство, где каждая минута приносила что-то новое. Если я не рисую вместе с моей Букашечкой, если не царапаю на камне быков… Эх! Сколько же все-таки человек помнит! Пепе Ильо, пригвожденный рогами к барьеру арены, я своими глазами видел тогда его смерть… Педро Ромеро, мой друг дорогой, у нас с ним… ладно, оставим. А Спичка? Как же можно ее позабыть?! Известная в Сарагосе как Эскамилья, она вбивала шпагу с тем же шармом, с каким раньше, когда еще ходила по улицам и торговала всякой мелочью, подавала покупателю коробок спичек…
Хоть у французов и нет корриды, но зато возле нас маленький театр, где дают замечательные представления; неделю назад мы ходили на «Пожирателя мышей», жалко, что я не сделал набросков: как он отгрызал им головки, высасывал кровь, а потом бросал в песок или в толпу; а вчера мы ходили на «Негорящего араба», который, как и я, приехал прямо из Парижа: так тот с ногами забирался в печь, после чего, будто в библейских сказочках, выходил оттуда цел и невредим, с хорошо поджаренным цыпленком в руках, им он позднее угощал публику… Леокадии достался кусочек крылышка, сама бы лучше не зажарила, призналась она.