Савельев открыл глаза, и невыносимо резануло светом, и звон тарелок ударил в уши, а потом он увидел великое множество людей за столами и среди них, почему-то, сразу — одного, с блюдом осетрины в руках.
Да-да, сказал голос, правильно. Узнаешь?
И он узнал.
Из узнавания потянуло холодом озноба, смешанным с каким-то казенным запахом, предвестием ужаса.
Полуосвещенная лестница вела наверх и заканчивалась металлической дверью, из-за которой несся женский крик о помощи. Идти туда было нельзя ни в коем случае, и подошвы были словно смазаны клеем, но он все шел, как во сне… все шел и шел…
А человек, кладущий теперь на тарелку кусок осетрины (кладущий осторожно, чтобы ничего не отломилось и легло аккуратненько, сбоку от салата), — да, именно этот человек стоял в ту ночь, сгорбившись, несколькими этажами ниже и пытался попасть ключом в личинку замка, и никак не мог этого сделать: дрожали пальцы.
— Это Савельев, — сказал голос провожатого. И повторил с расстановкой: — Это и есть Савельев.
— А я? — спросил больной.
— А тебя нет, — просто ответил голос. — Ты умер.
И больной проснулся.
— Что с вами? — встревоженно спросил Борухович. Савельев сидел с оплывшим взглядом, и ходила тяжелым дыханием грудь. — Все в порядке? Вам плохо?
— Все в порядке, — ответил Савельев.
— Я могу прийти завтра, — сказал Борухович.
— Зачем?
— Ну, записать… про студию… Если вам надо отдохнуть.
— Да, — ответил Савельев. — Завтра.
— Во сколько?
— Я не знаю, во сколько! — вдруг закричал Савельев. — Я не знаю! Позвоните! И мы договоримся!
— Вы чего кричите? — поразился Борухович и вскочил с диванчика, засуетился, собирая манатки: диктофон, рюкзак, поломанный зонт, мокрую куртку… — Зачем вы на меня кричите? — взвизгнул он.
— Простите, — сказал Савельев. — Позвоните завтра.
Борухович вздрогнул — и снова не без опаски заглянул ему в глаза.
— Может, вызвать врача? — вдруг участливо спросил он. — Вам же плохо.
— Плохо, — сказал Савельев. — Вы — идите… Я — завтра…
Борухович постоял еще несколько секунд, кивнул и ушел.
Все сгнило, кроме памяти. Она любила его, потом боялась, потом ненавидела. Но, когда уходила из кафе, неловко перешагивая лужи располневшими ногами, в душе уже не было ничего, кроме жалости к себе.
К жизни, прошедшей так быстро.
…В тот январский день Таня Мельцер позвонила Савельеву — впервые за много лет. Она решила попрощаться.
А, привет, как жизнь, вяло откликнулся он. Даже не спросил, просто упало с губ дежурной шелухой. Ее жизнь не интересовала его никогда.
Ничего, ответила она, подумав: интересно, он хоть помнит меня? С Новым годом… И тебя, милостиво вернул он. Я хочу подарить тебе что-то, сказала она. Он хмыкнул: мандарин под елочку? Лучше, ответила она; мы можем встретиться напоследок?
Савельев даже не стал устраивать ритуальных возражений по поводу «напоследок»; согласился без энтузиазма: ну давай.
Он назначил ей встречу в кафе у своего метро, уделив аж полчаса, — потом его должны были увозить на выступление куда-то за город: новогодний корпоратив, святое дело. И все равно опоздал, и даже в эти унизительные двадцать минут не захотел изобразить внимание, рассеянно шарил глазами вокруг и даже успел сканировать цепким взглядом какую-то телку.
Таня решила: ну вот и слава богу. Подарю, попрощаюсь и уйду. На диванчике возле нее лежала книга, и она гладила обложку, прощаясь разом с ней, с молодостью, с Савельевым…
Пастернаковский томик нашелся в пожелтевших завалах в доме покойной тетки: «Сестра моя — жизнь», первое издание, 1922 год… Царский прощальный подарок, и она предвкушала реакцию.
— Ух ты, — сказал Савельев. — Здорово.
Повертел книгу в руках и положил ее в сумку.
— Спасибо.
И это было все.
Таня смотрела, не узнавая. За чашкой капучино напротив нее сидел незнакомый человек. Вдруг он улыбнулся:
— Помнишь, как мы целовались?
— Помню, — ответила она.
— А давай я тебе завтра позвоню? — предложил Савельев вполне конкретно.
И вдруг бешено заколотилось ее сердце. Дура, сказала она себе, ну вот же дура, а? Позвали назад каштанку…
А вслух сказала ровно:
— Позвони.
— Напишешь телефон? Я потерял…
Как будто дело было в этом.
Она аккуратно записала свой телефон, низко опустив голову: щеки пылали. Он ничего не заметил — не царское дело замечать женское волнение — и запихнул бумажку в карман вельветового пижонского пиджака.
— Снова потеряешь, — сказала она, пытаясь быть легкой.
— Ни-ни. Позвоню! — с шутливой угрозой-обещанием ответил Савельев и поднялся: ему пора было ехать на этот корпоратив.
Она шла домой, презирая себя и прислушиваясь к счастливому глупому сердцу.
Савельев не позвонил — позвонили из подмосковной больницы: в кармане человека, привезенного «по скорой», нашли ту бумажку с телефоном. Больше при пострадавшем ничего не было. Пиджак вельветовый, да. Состояние тяжелое.
Никаких подробностей по телефону рассказывать не собирались. Еле дождавшись утра, с новокаиновым сердцем, пытавшимся обезболить этот ужас, Таня ринулась из Москвы.