Душа приготовилась к чудной работе, голова пылала нетерпением, но чтобы начать — мало веры и отваги, нужна паутинка, ведущая к образу. Как ее разглядеть, эту паутинку, среди огромного мира, не ошибиться, взять ее, а не ту, что рядом.
Однажды, в пусто начавшийся день, Михаил Васильевич пришел в Абрамцево за утешением.
Лето уже кончилось, но ветры тепла еще не выдули, и осень не разгорелась, только приготовлялась к празднику. Было так хорошо, что чай пили по-летнему, на террасе.
Елизавета Григорьевна заговорила о Лескове, дивилась, сколько в его произведениях детскости, простодушия, любви к Господу и к людям. Лесков мог стать великим писателем, когда бы сам не был «уязвлен» непомерной тягой нашего века к реализму, к постылой мелочной критике.
— Хотите, почитаем из «Соборян», — предложила Елизавета Григорьевна. — Я сейчас принесу книгу.
Пока она ходила за книгой, Нестеров оглядывал окрестности, смотрел на Ворю далеко внизу, под холмом, на серебристо-матовую, с причудливыми разводами, как на малахите, капусту… Капуста, Господи, но как это красиво! Поднял голову выше, чтобы не видеть огородов, к ясным далям за шапками лесистых холмов. А там тоже серебро. Розовое. Нежное. Вился сизый дымок. Печь что ли затопили? Или в каком-то распадке, невидимом отсюда, лесник жжет сучья. Над Ворей, справа, ровно и тихо золотилась березовая рощица.
— Да вот же она! — сказал он вслух, думая о своей картине. — И капуста, и розовая даль, и золото березок.
Поднялся, открыл мольберт, принялся рисовать.
Вернулась Елизавета Григорьевна с книгой.
— Вы уже за работой… А я другое принесла. Послушайте. — Она села, открыла заложенное место, бережно провела пальцами по странице. — «И егда письмо изготовил, занемоглось мне гораздо, и я выслал царю на переезд с сыном своим духовным, с Федором юродивым, что после отступники удавили его, Федора, на Мезени, повеся на виселицу. Он же с письмом приступил к цареве корете со дерзновением, и царь велел его посадить и с письмом под Красное крыльцо, — не ведал, что мое; а опосле, взявше у него письмо, велел его отпустить. И он, покойник, побывав у меня, паки в церковь пред царя пришед, учал юродством шаловать, царь же, осердясь, велел в Чюдов монастырь отслать. Там Павел архимандрит и железа на него наложил, и Божиею волей железа рассыпалися на ногах перед людьми. Он же, покойник-свет, в хлебне той после хлебов в жаркую печь влез и голым гузном сел на поду и крошки в печи побираючи, ест. Так чернцы ужаснулися и архимандриту сказали, что ныне Павел митрополит. Он же и царю возвестил, и царь пришел в монастырь, честно ево велел отпустить…» Вот сцена из времен, когда вера была жива и когда верой жили…
— Аввакум, — сказал Нестеров. — Я читал… У него так все просто и такая драма, что сердце останавливается.
— Аксаковы верили: Россия спасется крепостью старообрядцев.
— От кого спасется, от чего? — Нестеров поморщился, словно ему стало больно. — Простите, Елизавета Григорьевна! Я часто это слышу — будущее России, преображение, спасение!.. Европа живет беднее нас. Они к нам в слуги едут, они русских у себя ждут. От кого мы должны спасаться?
— От безверия.
— А я вам так скажу. — Потер ладонью лоб и смотрел на ладонь, будто считывая с нее. — Безверия не остановить. Гора рухнула, мы не чувствуем катастрофы только потому, что летим вместе с горою… Страшный удар еще впереди, боль, беспамятство… — Быстро посмотрел на Елизавету Григорьевну и тотчас опустил глаза. — Я всю мою жизнь отдам прославлению святой нашей веры… Ни на что не надеясь.
— Ваш «Пустынник» — молитва.
— Вы поняли! — вырвалось у Михаила Васильевича. — Я боялся, что это поймут в Петербурге: Мясоедов, Лемох, Ге… Ярошенко это понял, но сказал только мне, и мы стали друзьями.
— Но разве это возможно — нести свет и желать, чтобы его не видели?
— Если бы увидели сразу, я получил бы, по крайней мере, десять черных шаров. У нас ограждают искусство от Бога с такою же ревностью, с какой миссионеры крестят в Африке негров…
— А Васнецов?
— Васнецов — это Симеон Столпник.
— Надо таким, как он, как вы, быть вместе… Я радуюсь за сына моего, за Андрея. Он после Училища собирается поработать в Киевском соборе. Андрей — архитектор, но Прахов предлагает ему написать орнаменты… Михаил Васильевич, я вижу, вы поработать хотите. Я оставляю вас, но прошу отобедать с нами.
Она ушла. И земля Радонежья тотчас придвинулась к нему. И он, робея, по-ученически набрал на кисть краски и замер, не смея тронуть белого.