Но Господи! Разве не смешон спор о первенстве между родными по духу художниками. Да его и не было — спора! Нестеровская драма существовала только в нем. Он эту драму носил в себе, изживал и в старости, переродясь художественно, изжил. Но было, было…
В Сергиевом Посаде, у Бизяихи, Михаил Васильевич собирался пожить до 20 августа. Однако натура для пустынника сыскалась, и он задержался. Встретил инока Геннадия. Годами не стар, лицом — постник. Постника не худоба выдает — взор. Глазами отец Геннадий не был кроток, но в них жила такая сила веры, какую у никониан редко встретишь. Отец Геннадий был православный человек, а обликом старовер, будто из скитов явился.
Эскиз «За приворотным зельем» был почти готов. И в августе Нестеров дал себе передышку, нужно было отойти от эскиза, не замучивать. Поехал к Поленову. Провел в Жуковке три дня.
Устроили рыбную ловлю, поймали двух прекрасных налимов. Один тотчас попал в уху, а огромного красавца Поленов написал красками. Михаил Васильевич сделал два этюда и оба их подарил: один — Василию Дмитриевичу, другой — Елене Дмитриевне.
Потом катались на лодке. Вели разговоры. Вспомнили про Сурикова. Наталья Васильевна сквозь слезы рассказывала, как он метался, как бился, когда скончалась Елизавета Августовна. После похорон все твердил бедный: «Я хоть одно доброе дело в память ее да сделаю — всем мужьям буду говорить: берегите вашу жену. Я не берег, и что же я теперь!»
Долго был беспомощен и безутешен. Лев Николаевич Толстой прислал Татьяну Львовну за Василием. Суриков сам просил, чтоб Василий был рядом.
— Что делать, — сказал Василий Дмитриевич, — есть тысяча способов убить художника. Стать художником — одна возможность из тысячи, а убить — тысяча. Убивают невниманием и чрезмерным вниманием, безденежьем и деньгами… Судьба тоже не щадит.
— Суриков — сильный человек, — сказала Елена Дмитриевна. — Он потерялся, потому что горя никогда не знал.
Михаил Васильевич все это испытал, жена оставила ему трехдневную девочку.
— Ничего, ничего! — быстро сказал Нестеров. — Я уже вполне воспрял.
— Воспряли, а пишете монахов.
— Монахи такая же часть России, как все прочие. Не худшая…
Проплыли в разговорах верст пять. Обратно лодку вели на бечеве. Василий Дмитриевич половину пути никому бечевы не уступил.
— Вы не одобряете?.. — осторожно спросил Нестеров учителя. — Ну, что я… пустынника хочу писать? Елена Дмитриевна, как я вижу, противница таких тем…
— Я одобряю все, что создается душой и сердцем. «Каменный век» Васнецова — могучая работа. Чистяков назвал ее «ясновидением». Но труды во Владимирском соборе — еще больший взлет. Потому что это — его. Он верует, для него работа в Соборе — служение высочайшим идеалам. И, помяните мое слово, критики скоро объявят нам Васнецова Рафаэлем.
— Не так уж и преувеличат, если объявят. Эскиз «Благодатного неба» в Абрамцеве вызывает такое чувство, будто это — видение. Я был рад, что вижу, и страшился, что вдруг исчезнет.
— Я слышал, как Ге разносил в пух и прах росписи киевского собора. Ге — человек не злой, но он возненавидел Васнецова. И особенно «Благодатное небо».
— Ге — протестант по складу ума. Все его картины — ересь.
— А что тогда скажете о «Христе и грешнице»?
— В вашей картине нет веры.
— В «Христе» Антокольского тоже нет веры. Тургенев нашел такой ракурс — специально лестницу ставил, сверху смотрел, и оттуда, сверху, Христос яростен, ненавидит толпу. Антокольский такой задачи, разумеется, не ставил перед собой… И вопрос в другом. Разве без веры произведение хуже?
— Хуже, — сказал Нестеров. — Нет веры, зачем писать Христа?
— Религия не может претендовать на полноту добра. Какая-то часть мирового света принадлежит искусству… И кто сказал, что Христос — собственность христиан? Но я очень хочу посмотреть ваши новые картины.
— Их надо еще написать.
Сестре своей Михаил Васильевич писал о поездке в Жуковку, о Поленовых: «Та простота, которая так приятно поражает у них в московском доме, тут чувствуется еще больше, единственно, что не по мне, это то, что все встают не раньше 10 часов, но это объясняют они наследственной привычкой больших бар».
Картину «За приворотным зельем» Нестеров начал 10 сентября 1888 года. Он бывал на четвергах у Поленовых, ездил на званые обеды к Мамонтовым.
Коровин и Серов чересчур серьезного, тянувшегося к Елизавете Григорьевне новичка невзлюбили. Кличка ему была дана злая: Трехлобый. Впрочем, и Нестеров о Коровине отзывался не без презрения. «Его роль ограничивается шутовством», — писал он сестре.
Душу Михаил Васильевич отводил у Сурикова. Однажды просидел у него с шести вечера до половины третьего ночи. И, разумеется, рассказал об этом бдении в письме к Саше: «Много говорили и читали Иоанна Златоуста, Василия Великого и т. п. Интересный он человек. Недавно вышел в „Севере“ мой рисунок, конечно, изуродован, тем не менее, он Сурикову очень нравится, название — „Созерцатель“». (Монашек, сидящий на лесной опушке.)