Мысль Поленова поднять художников на защиту собрата, само участие преобразило Савву Ивановича. Он писал через несколько дней Василию Дмитриевичу: «Твое посещение было мне не только отрадно, но прямо живительно, как благодатный дождь, упавший на засыхающую ниву… Ты сказал мне мысль, которая может иметь самый победоносный результат по отношению к моей художественной деятельности. Если ты, Васнецов, Репин, Антокольский, Суриков — словом, русские авторитетные художественные силы, — могут примкнуть и другие (позднейшие формации), — скажете
Следующим посетителем тюремного сидельца была Елизавета Григорьевна. Савва Иванович вышел к ней в смятении, какое испытал в иной, в давно прожитой жизни, в Ницце. Но тогда он знал, что должен сказать, тогда решалась его судьба. Теперь сказать было нечего, и в судьбе была записана, может, уже последняя страница.
Они встретились глазами в то самое мгновение, как вошел он в комнату свиданий. И он опустил глаза.
— Я была на «Ожерелье», — сказала Елизавета Григорьевна. — Очень красиво. Музыка, сюжет… Василий Дмитриевич и Коровин сделали изумительные декорации.
Савва Иванович не ожидал, что Елизавета Григорьевна заговорит об опере, о том его детище, которое она считала своим несчастьем.
— Как же это Костенька так расхрабрился? Слух был, узнавши о моем аресте, он все письма мои сжег…
— Сережа был у Витте. Принял любезно.
— А теперь следователи переворачивают вверх дном документацию Невского завода… Как Вера, Саша?
— Все хорошо.
Савва Иванович только теперь поднял глаза:
— Вот как я тебе дался. Столько горя от одного.
— Ты дал мне счастье, Савва. Детей. Жизнь, полную смысла. Я никогда не сетовала на судьбу. Я благодарна Господу… и тебе.
— Ах, Лиза! — вырвалось у него, и больше нечего было сказать.
Время уже кончилось, конвоир деликатно кашлянул. Савва Иванович быстро сказал:
— Ни перед кем более, перед тобой виновен.
Строгое прекрасное лицо, строгие любящие глаза. И ничего уже нельзя поправить.
Шок, поразивший Мамонтовых и всех друзей семьи, миновал. Пошли послабления от судебных властей. Хоть и трудно было добиться свидания с подследственным, но самые настойчивые получали разрешение. Пробились Серов и Коровин.
В приемную комнату для свиданий Савва Иванович вышел в своем платье, не в арестантском, улыбался.
— Рад, — сказал Серову, пожал руки обоим, но на Коровина не смотрел, будто это был чужой, лишний человек. — Какую знаменитость, Антон, теперь пишешь? И вообще какие дела на воле?
— Готовимся к Всемирной Парижской выставке. Хотели часть картин, назначенных на выставку, показать на Дягилевской, в музее Штиглица. А господин Остроухов взбрыкнул, не дал. В том числе портрет супруги, мною написанный.
— Кто участвует в выставке?
— Тридцать картин дает Левитан, шестнадцать моих. Выцарапали у Ильи Семеновича панно Аполлинария Васнецова «Сказка о рыбаке и рыбке» и большую картину Бакста «Адмирал Авелан в Париже». Нестеров дает картины, Костя дает, — покосился на Коровина, но Савва Иванович опять никак не отозвался на приглашение увидеть своего любимца.
— А почему Илья настроен против Дягилевской выставки?
— По глупости. Выставка уж тем замечательна, что весь модерн русский. Ни одной заграничной картины. Илья Семенович этому рад. А не хочет ничего отпускать из своей коллекции, потому что дал зарок. Дягилев одну из его картин после первой международной выставки вернул помятой.
— Савва Иванович! — с надрывом сказал Коровин. — Да посмотри же ты на меня. Что я тебе, чужой? Ну, слаб! Каюсь! За Шаляпиным потащился… Я в Петербург еду, найду Витте, буду говорить о тебе.
— Вот и хорошо, поговори, — сказал Савва Иванович, но на Костеньку все-таки не взглянул.
— Давайте о деле поговорим, — нахмурился Серов. — Савва, какая вина тебе вменяется? Мы были у твоего адвоката Муромцева — не знает. Были у Цубербиллера, это он нам дал разрешение на свидание, — тоже о твоей вине ничего не знает. С Кривошеиным говорили, с Чоколовым… В чем твоя вина?
— Я не знаю.
— Свидание окончено! — объявил тюремный надзиратель.
В автобиографических заметках «Моя жизнь» Коровин так написал о разговоре с Витте: «Сергей Юлиевич, к моему удивлению, сказал мне, что он тоже не знает акта обвинения Мамонтова.
— Против Саввы Ивановича, — сказал он, — всегда было много нападок. И на обвинение его „Новым временем“ в растрате он как душеприказчик чижовских капиталов ничего не ответил. А когда это дошло до царя, то он спросил меня, и я тоже не мог ничего сказать. Но Савва Иванович, когда я его просил это выяснить, предоставил отчет. Оставленные Чижовым капиталы он увеличил в три раза, и все деньги были в наличности. Молчание Саввы Ивановича, которое носит явную форму презрения к клевете, могло и сейчас сыграть такую же характерную для него роль. Я знаю, что Мамонтов честный человек, и в этом совершенно уверен.