В шесть часов вечера в зале Благородного собрания были даны обед и литературно-музыкальный вечер. Достоевский на этом вечере читал монолог Пимена.
Седьмого и восьмого июня прошли заседания Общества любителей российской словесности.
Седьмого выступил Тургенев. Его встречали как патриарха российской литературы, как прямого наследника Пушкина. Восторг перед началом выступления, овация и цветы по окончании. Но не все-то глазели на знаменитость, иные вслушивались в сказанное. Тургенев изрек о Пушкине: «Вопрос: может ли он назваться поэтом национальным, в смысле Шекспира, Гёте и др., мы оставили пока открытым. Но нет сомнения, что он создал наш поэтический, наш литературный язык и что нам и нашим потомкам остается только идти по пути, проложенному его гением…» Упаковка красивая, а в конфете — яд. Повторил Тургенев и старую песню Белинского: «Подделываться под народный тон, вообще под народность — так же неуместно и бесплодно, как и подчиняться чуждым авторитетам: лучшим доказательством тому служат: с одной стороны — сказки Пушкина, с другой — „Руслан и Людмила“, самые слабые, как известно, изо всех его произведений».
Достоевский расценил эту речь унижением Пушкина.
Федор Михайлович выступал 8 июня, в последний день торжеств. Слово, сказанное им, так повлияло на его собственную писательскую судьбу — вкусил-таки прижизненного признания и даже славы, — так поразило участников собрания и столь высоким пламенем перекинулось на общество, на всю Россию, что нельзя здесь не рассказать об этом замечательном событии.
Можно было бы привести целый ряд свидетельств участников того заседания, но ярче Федора Михайловича никто не сумел рассказать о его триумфе.
Приведем выдержки из письма Анне Григорьевне в Старую Руссу. Федор Михайлович, отчаянно тоскуя по дому, по теплу родных людей, писал чуть не каждый день. Сцеживал душевные бури — припадка боялся. Напряжение было огромное, чувства переполняли радостные, но нервные, ведь всю жизнь ждал подобного признания, знал, что достоин его, страдал от замалчивания, от слепоты современников, и вот все разом сошлось в одной точке, в одной речи.
«Зала была набита битком, — сообщал Достоевский Анне Григорьевне. — Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями, и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жесты, прося дать мне читать, — ничто не помогало: восторг, энтузиазм (всё от „Карамазовых!“)». Как это искренне, по-детски почти. И вообще ничего нет в творчестве Достоевского более радостного и выразительного, чем письма жене с Пушкинского праздника. «Наконец я начал читать: прерывали решительно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий. Я читал громко, с огнем… Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил — я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими… Все ринулись ко мне на эстраду: гранд-дамы, студентки, государственные секретари, студенты — всё это обнимало, целовало меня… Все, буквально все плакали от восторга… Вдруг, например, останавливают меня два незнакомых старика. „Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк!“ „Пророк, пророк!“ — кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами… Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя есть не просто речь, а историческое событие!.. С этой поры наступает братство и не будет недоумений».
Были обмороки, было чуть ли не идолопоклонство… Потом стали думать… Через пять дней Тургенев писал редактору «Вестника Европы» Стасюлевичу: «Эта очень умная, блестящая и хитроискусная при всей страстности речь всецело покоится на фальши, но фальши крайне приятной для русского самолюбия… „Мы скажем последнее слово Европе, мы ее ей же подарим — потому что Пушкин гениально воссоздал Шекспира, Гёте и др“. Но ведь он их воссоздал, а не создал, и мы точно так же не создадим новую Европу, как он не создал Шекспира и др… И к чему этот всечеловек, которому так неистово хлопала публика. Да быть им вовсе и нежелательно: лучше быть оригинальным русским человеком, чем этим безличным всечеловеком. Опять все та же гордыня под личиною смирения».
Стасов позже вспоминал, что «Тургенев был в сильной досаде, сильном негодовании на изумительный энтузиазм, обуявший не только всю русскую толпу, но и всю русскую интеллигенцию… Ему была невыносима вся ложь и фальшь проповеди Достоевского, его мистические разглагольствования о „русском всечеловеке“, о русской „все-женщине Татьяне“ и обо всем остальном трансцендентальном и завиральном сумбуре Достоевского, дошедшего тогда до последних чертиков своей российской мистики».
Был ли Мамонтов на Пушкинских праздниках, точно неизвестно. Однако он доставал на заседания Любителей российской словесности билет для кого-то из близких.