Он словно бы вспомнил свое детство и наивно-честолюбивые мечты стать великим художником или, как минимум, критиком, влияющим на все современное искусство и решающим, что хорошо, а что плохо – стать властителем душ целого поколения. В мутные 90-е, когда он заканчивал второе образование, мечты были забыты, потому что никто не верил в то, что в агонизирующей стране искусство кому-нибудь снова понадобится, и он благоразумно примкнул к банде Скабина и адвокатской конторе «Скотобрюхов и партнеры»: тогда свиные рыла массово занимали места в Калашном ряду и урвать свой кусок от вожделенного пирога неограниченных возможностей было пределом мечтаний большинства советской интеллигенции, – стереотипное поведение стереотипного человека.
Тогда же невзначай он завел и семью, словно подхватил дурную болезнь, даже не думая предохраняться: его избранницей стала сокурсница, на пять лет его младше, дочь таксиста и бухгалтера, торопливо родившая ему сыновей-погодков, словно боялась, что он одумается и ее бросит. Она была классической «дворняжкой» с окраины Москвы, всеми силами стремящаяся выбиться в люди, воспринимая Гроссмана как свой шанс: два высших образования, занимается недвижимостью, при деньгах, купил квартиру и ездит на подержанной иномарке – для 90-х это было многообещающим началом карьеры.
Когда же он осознал, что наличие семьи его тяготит, а зарабатывать деньги утомительно скучно, то начал процесс последовательного демонтажа всех связей, которыми к тому моменту оброс, желая максимально опростить свою жизнь, сведя ее до простых физиологических потребностей. Отсутствие литературного признания он использовал как предлог для разрыва отношений со всеми, кто отказывался безоговорочно признавать его гениальность. Таким образом он решил строить свою художественную биографию. Он словно бы забыл то, чем занимали все предыдущие годы: жить долго и счастливо, – теперь он словно стремился сделать себе больно, чтобы затем свой крик от боли выплеснуть на бумагу.
Кто-то из бывших его друзей в отместку за то, что тот его ненароком оскорбил, дал ему кличку «мастер словесных поллюций», которая намертво приклеилась к нему, несмотря на то, что он тут же бил за эти слова по лицу, невзирая на гендерные признаки обидчика. Ему довольно успешно за пару лет удалось избавиться от своего материального благополучия, разведясь с женой и став на долгое время безработным: в конечном счете сейчас он обитал в квартире отца, отошедшей ему по наследству, в которой из мебели остались лишь матрас на полу и три стула со столом на кухне: рабочее место никем не признанного гения.
Выскочив из ванны, мокрый и голый, переместившись на кухню и усевшись перед видавшим виды ноутбуком, он лихорадочно стучит по клавишам, пытаясь зафиксировать свое озарение: на виртуальном листе бумаги появляется черная цепочка виртуальных букв, как нельзя лучше отражающая всю иллюзорность его попыток понять, чего же он хочет. Когда уже кажется, что мысль окончательно зафиксирована, снова раздается телефонный звонок. Гроссман в раздражении поднимает трубку и оказывается приятно удивлен: это его приятель Барон, один из немногих, кто воспринимает его всерьез, художник-акционист, ведущий такой же маргинальный образ жизни, что и он сам.
– У меня гениальная идея, – сообщает он ему, любой козырной сюжет – это кровь и любовь. Напиши об убийстве от первого лица, для убедительности можешь убить жену. Успех гарантирован и заодно от своей мегеры избавишься.
– Убить Варвару? – уточняет Гроссман.
– А у тебя есть что, еще какая-то сволочь, которую стоит замочить?
– Зачем так грубо? – трет он висок, пытаясь успокоить пульсирующую боль, – она мать моих детей.
– Она же отсудила у тебя твою квартиру.
– Да и черт с ней, – недовольно жмурится Гроссман, с недоумением разглядывая то, что так лихорадочно писал до звонка, – детям надо где-то жить. Не со мной же, Барон, иначе мне пришлось бы от них отказаться и сдать в приют. Нет, мне нужна идея, которая может быть усвоена средствами массовой информации. Понимаешь меня?
– А я тебе о чем толкую, луковая ты голова? Ужас и похоть – два в одном. Немножко порно и немножко жестокости, как у Триера в фильмах. Просто тебе не надо перегибать палку.
– А я ее перегибаю? – настораживается Гроссман, тут же заподозрив его в недостаточном уважении к себе, – я что, по-твоему, недостаточно гениален?
– К сожалению, ты слишком гениален, чтобы тебя понимали посредственности. И я, и ты – мы оба гении. Я тебя боготворю, ты же знаешь. Нас никто не понимает.
Голос друга звучит так убедительно-проникновенно, что у него не осталось ни малейшего сомнения в его преданности: он решает, что можно его простить на этот раз, он не такой противный, как тот, что сидит в зеркале и строит ему рожи. Мысль о двойнике неприятно кольнула самолюбие, но он тут же постарался избавиться от нее, ухватившись за преданность своего приятеля.
– Да, ты прав, черт побери, ты прав. А что было вчера?
– Не помнишь?
– А нужно?
– Мы были у Вассермана, помнишь? Он тебе исповедовался: рассчитывает, что ты о нем напишешь.