Физиологический натурализм можно найти у многих писателей, чьё творчество достаточно близко западной литературной традиции, но, скажем, Набокову виртуозное владение языком позволило избежать непристойностей в самых рискованных натуралистических пассажах. Конечно, сейчас, после «Бориса и Глеба» Ю. Буйды, «Голубого сала» В. Сорокина пах Андрея Бабичева, «шина» жира на пояснице омерзительной Анечки Прокопович, кишки, которые она разрывала, «как принцесса паутину», могут показаться достаточно невинными, но прежде русская литература, по крайней мере проза, была весьма целомудренна. В русской литературе, при всей любви многих писателей к «правде жизни», описания физиологических отправлений и анатомических подробностей телосложения не были приняты.
В натурализме обвиняли Чехова. В том, насколько несправедливы были подобные обвинения, может убедиться любой читатель, достаточно знакомый с творчеством автора «Архиерея». Доктор Чехов с «натурой» знаком был. Но в художественных произведениях позволял себе упоминать только те симптомы, что считались приличными: головокружение, кровотечение и т. п. Те же, что считались неприличными — опускал. Вспомним описание смерти от дифтерии («Попрыгунья»), от брюшного тифа («Архиерей»). То же можно сказать о сепсисе у Базарова в «Отцах и детях» и даже об описании морской болезни и изнасилования в «Морской болезни» Куприна. А.И. Солженицын смог избежать и ненормативной лексики при описании ГУЛАГа, и физиологического натурализма в «Раковом корпусе», а ведь это была задача почти не выполнимая! Тем не менее, и лагерный мир и течение болезни описаны у Солженицына блестяще! Натуралистические описания функционирования здорового организма, по крайней мере на столь высоком художественном уровне, как у Олеши, в русской литературе, кажется, не существовало. Другое дело литература западная. Европейские авторы, от Рабле до Акройда, не особенно стеснялись в изображении естественных и противоестественных желаний и действий своих героев. И дело не в том, что они не испытывали давление цензуры, ведь в Советском Союзе ту же «Зависть» никто и не думал запрещать, зато «Улисс» Джеймса Джойса долгие годы был запрещён в его родной Ирландии и в США. Как правило, цензором, вымарывавшим всё чересчур физиологическое или эротическое, являлся сам автор, вольно или невольно следующий традициям русской литературы. Так что В.В. Набоков имел все основания сказать: «В русской литературе не существовало раблезианской традиции Возрождения, как в других литературах, а русский роман в целом и по сей день остаётся, пожалуй, образцом целомудрия [верно для русской литературы до середины 1980-х — С.Б.]»[50]
. Кстати, у самого Набокова русские романы куда целомудренней английских, а среди его нимфеток, в том числе из русскоязычных романов, кажется, нет ни одной русской: Магда («Камера обскура») — немка, Лолита — американка, Мариэтта («Bend sinister») и Эмма («Приглашение на казнь») — персонажи из вымышленных стран. Таким образом, Набоков чувствовал русскую традицию и следовал ей в гораздо большей степени, чем Олеша.О литературных пристрастиях самого Олеши известно достаточно много: впечатления Олеши от прочитанных книг занимают львиную долю его дневников. Предпочтение Олеша отдаёт западным авторам (от Данте и Монтеня до Киплинга и Чапека), но и русским писателям уделено немало места. Он охотно пишет о своих современниках — Маяковском, Грине, Хлебникове. Из русских классиков чаще других упоминается Лев Толстой, меньше Гоголь, Достоевский, Чехов, Пушкин. Вместе с тем у Олеши встречаются и подобные пассажи: «Кто самый лучший из писателей, которых я читал? Эдгар По и, конечно, Уэллс. Гоголь? Нет. Все-таки это Россия. Это, в общем, гимназия. Он все-таки писал по программе»[51]
. То есть то, что отмечено «русскостью», представляется Олеше второсортным. «Вся изысканность пушкинской прозы есть результат подражания Мериме, — пишет Олеша, — думая о прозе Пушкина я вижу эмалевую фабулу, вижу плоскую картинку, на которой нерусский, глубоко литературный незнакомец стреляет из пистолета в какой-то портрет»[52]. Как известно, само имя Пушкина является для русских национальной святыней, покушаться на которую могут либо доморощенные нигилисты, либо чужаки, но ведь Олеша был именно чужаком. Сам Олеша, находясь в российской культурной среде, прекрасно осознавал, что его слова кощунственны и даже стыдился написанного[53].