А вот теперь надо вернуться в Одессу начала века, в дом овдовевшего преподавателя словесности Петра Васильевича Катаева и перелистать семейный альбом. На фотографии 1904 года братья Катаевы. Женя Катаев. Дитя в рубашечке. Ангелок с рождественской открытки. Рядом старший брат Валя, аккуратно подстриженный, с нарядным бантом на шее. Оба доверчиво и с интересом смотрят в объектив. Другая фотография сделана лет шесть спустя. Петр Васильевич Катаев с сыновьями. Стриженный наголо мальчик в матросском костюмчике — Женя Катаев, у него нежное детское лицо. Гимназист Валя Катаев на этой фотографии похож на волчонка, который в лес смотрит. В детские годы он доставлял отцу и тете много хлопот, пугал и огорчал их своими проделками и увлечениями. “Вообще в нашей семье он (Евгений. — С. Б.) всегда считался положительным, а я отрицательным”. Братья смотрят в разные стороны, пути их расходятся. Читая автобиографические книги Катаева, нельзя не заметить, что младший брат надолго выпадает из повествования, появляется иногда, эпизодически, и снова без каких-либо мотивировок исчезает. Создается впечатление, что он слишком мало занимал места в жизни и мыслях старшего. Когда одному мальчику четыре, а другому уже десять, потом шесть и двенадцать, восемь и четырнадцать, их интересы действительно очень разнятся и дистанция между ними велика. Но вот позднее, в Москве. Евгению двадцать три, Валентину под тридцать. Оба журналисты, потом молодые писатели. Казалось бы, расстояние между ними должно было стремительно сокращаться. Однако этого не произошло. Катаев не пригласил брата в соавторы, а предложил ему работать с Ильфом. Это с другом, а не с братом Евгений будет писать книги, гулять по Москве, путешествовать по свету. В поздние годы Катаев часто мысленно возвращался в прошлое. В событиях своей смутной и бурной молодости он открывал неясные ему ранее закономерности и смысл. И все чаще произносил слово “судьба”. Судьба разлучила его с “синеглазкой”. Судьба подарила встречи с Буниным и Маяковским. Своего брата Евгения он воспринимал как человека трагической судьбы. Однажды трое двенадцатилетних гимназистов, среди них был Женя Катаев, на старой шаланде легкомысленно отправились из Одессы в Очаков и попали в страшный шторм. Только чудом они остались живы. Катаев считал, что “во время этого шторма совершилась судьба всей его [Евгения] жизни”. “С той ночи он был обречен… Смерть ходила за ним по пятам… Он наглотался в гимназической лаборатории сероводорода, и его насилу откачали <…> во время финской войны снаряд попал в угол дома, где он ночевал. Под Москвой он попал под минометный огонь немцев. Тогда же, на Волоколамском шоссе, ему прищемило пальцы дверью фронтовой „эмки”… на них налетела немецкая авиация, и надо было бежать из машины в кювет… Наконец, самолет, на котором он летел из осажденного Севастополя, уходя от „мессершмиттов”, врезался в курган где-то посреди бескрайней донской степи, и он навсегда остался лежать в этой сухой, чуждой ему земле” (В. Катаев, “Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона”). Петров — обреченный человек. Как это странно. Мне, как и многим читателям, жизнь его всегда представлялась счастливой. Но записи самого Петрова подтверждают версию Катаева. “Я твердо знал, что очень скоро должен погибнуть, что не могу не погибнуть”. “Я считал, что жить мне осталось дня три, четыре, ну максимум неделя”. Петров служил тогда в уголовном розыске, и его чувства можно понять. Вполне объяснимо его состояние после смерти Ильфа, его отчаяние. “Я присутствую на собственных похоронах” — так запомнил и записал слова Петрова Л. Славин. “Это — и мои похороны”, — говорил Петров, по воспоминаниям В. Ардова. Но вот передо мной запись Петрова, которую очень трудно объяснить: “Говорили о том, что хорошо было бы погибнуть вместе во время какой-нибудь катастрофы”. Сама мысль о смерти в то время, когда все складывалось так удачно и в профессии, и в личной жизни, кажется невероятной. Объяснить ее можно только особым трагическим мироощущением. А как часто Петров испытывал сомнения в своем призвании, таланте. “Меня всегда преследовала мысль, что я делаю что-то не то, что я самозванец. В глубине души у меня всегда гнездилась боязнь, что мне вдруг скажут: послушайте, какой вы, к черту, писатель, занимались бы каким-нибудь другим делом!”