— Нет, нет, — произнесла она ломким, со старческой дребезжинкой, но звучным, решительным голосом, — баржа?.. Что ты, никакой баржи не было! Вернее, баржа была, но Любарских на ней не было, тут кто-то тебя запутал!.. Что они остались, не эвакуировались, когда еще можно было, — это правда. Но потом... Потом, когда немцы уже подступали к Ялте, они надумали уходить на Джанкой... Чтобы там по железнодорожной ветке добраться до Керчи и переправиться на материк... У Юлия Александровича, если помнишь, была открытая форма туберкулеза, в армию его не взяли... И вот здесь-то, возле Джанкоя, их и схватили немцы...
В Джанкое я не бывал, разве что поездом проезжал мимо, но слово было знакомым, и от него дохнуло на меня северным Крымом, степью, горьким запахом сорок первого года... Стояла осень, значит, в это самое время там, на Перекопе, уже был убит мой отец. И еще не был убит Яков Давыдович — его убьют в Севастополе несколько месяцев спустя, он служил на флоте...
В ту осень сорок первого Боря и его старший брат Лева, которому тогда было десять лет, вместе с матерью, Хаей Соломоновной, эвакуируясь из Крыма, попали под страшную бомбежку и уцелели только чудом, но когда впоследствии Лева, блестящий математик, вынужден был бросить университет по причине все нарастающих головных болей и нервных отклонений, врачи указывали на эту бомбежку... Вместо завидного будущего, которое ему пророчили, он стал почтальоном. Что же до Бориса, то он закончил мореходку и плавал на газовозе, до встречи с ним я и не подозревал, что существуют такие суда. Он показал мне фотографию своего красавца с высоченной, в трехэтажный дом, надстройкой на корме, где размещались каюты для экипажа, и коснулся пальцем окна своей — с кабинетом, спальней, кухней, душевой — верх комфорта, как и весь газовоз... Его строили в Германии... Слушая Бориса, я не придал значения его словам: «немцы строили», «немецкая работа»... Но теперь, когда Хая Соломоновна упомянула о Джанкое, мне подумалось, что газовоз этот, о котором так обстоятельно и любовно рассказывал Борис, был построен теми самыми немцами или детьми тех немцев, которые разбомбили их эшелон или по дороге в Джанкой перехватили Любарских... Но мысль эта, родившись, тут же оборвалась...
... «Пусик» и «Мусик» называли они друг друга, и был у них голубой пуделек, они купали его в тазу с подсиненной водой и водили гулять по людной ялтинской набережной, там бежал он между парусиновых штанин, между мужских туфель, форсисто начищенных зубным порошком, между женских «лодочек» на стройных, загорелых ногах, бежал, поматывая курчавой мордочкой и задевая хвостом короткие в последний предвоенный сезон, легкомысленно раздуваемые морским ветром юбки...
Взяли они его с собой в Джанкой? Вполне возможно, ведь у них не было детей, а разве в подобных обстоятельствах не взяли бы они с собой ребенка?..
Впрочем, не знаю, не знаю... Выходит, многого я не знал о них. Например, того, что Юлий Александрович по рождению был наполовину француз — наполовину поляк... Да и какое это имело значение?.. Оказалось — имело...
И едва припомнила об этом Хая Соломоновна, как сразу же приторноватая галантность Юлия Александровича сделалась понятной и даже необходимой, поскольку француз, да еще и поляк... А значит — и Версаль, и Елисейские поля, и шляхетские корни... Вот он и целовал дамам ручки, шершавые от стирки, от чистки кастрюль, и дамы расцветали, чувствуя себя в тот миг соперницами не то мадам Помпадур, не то пани Валевской...
— Кто не есть еврей?..
Или:
— Вер изт нихт юде?..
Так это было сказано — поблизости от Джанкоя, куда их всех согнали, чтобы расстрелять. Это же произошло бы, останься Любарские в Ялте, — с той лишь разницей, что тогда бы их привели на пустырь за винными складами Массандры; и там, на пустыре, прежде чем ударить из автоматов и заранее пристреленных пулеметов, тоже был задан тот же вопрос:
— Вер изт нихт юде?..
И не было человека — это известно в точности! — который, как было приказано, вышагнул бы из рядов, где стояли мужчины, женщины, дети... Не было никого!
Но тех, других, я не знал, не мог их представить, зато видел отчетливо перед собой удлиненное, тонкое лицо Юлия Александровича, его светлые, прямые, легкие волосы, блиставшие на солнце ледышки пенсне и загорелые, чуть женственные руки инженера, пальцы, привыкшие к рейсфедеру и карандашу, а сейчас сжимавшие вещмешок, или просто мешок с подшитыми лямками, чтобы удобней было нести за спиной... И рядом — смуглолицую Любовь Михайловну, с толстыми, оплетавшими голову черными косами, с широкими библейскими бедрами и крепкими ногами, крепкими икрами в черных волосках... Что было в эти мгновения в душе у каждого из них?..