Все смотрели на Ковальчука, ожидая, что он вот-вот рассмеется и скажет что-то такое, отчего и все мы посмеемся над нелепым испугом Реброва. Но Ковальчук, не меняя серьезного выражения лица, повторил:
— Да, выходит...
— Выходит, что ты...
— Выходит, что я...
Лицо у него стало строгим, взгляд потяжелел.
Он запустил руку под стол, нашарил еще не початую бутылку «выборовой», там же, под столом, свинтил пробку и наполнил стаканчики.
— Будем! — сказал он.
Его никто не поддержал, мы еще не пришли в себя после его слов.
— Ну, Федор, ты даешь... — только и пробормотал Ребров.
Стаканчик в руке Ковальчука одиноко повис в воздухе.
Переждав секунду-другую, Ковальчук поднес его к собравшимся гармошкой губам, не спеша, мелкими глоточками выпил водку и закусил пельменем. Челюсти его при этом двигались равномерно и с такой силой, как если бы он пережевывал гвозди.
— Ничего не поделаешь, — произнес он, дожевав и вытерев губы бумажной салфеткой. — Придется идти к вам... Со всеми, как говорят, последствиями...
— То есть?.. — нахмурился Дроздов. — Что ты хочешь этим сказать?..
— Гаечки придется закручивать потуже, вот что... А иначе для чего же
Взгляд его сделался отчужденным, суровым, кожа на взбугрившихся скулах натянулась, нижняя челюсть отвисла и выдвинулась вперед.
— Так что придется менять курс... Возможно, кое с кем вообще надо будет распрощаться... (Мне показалось, при этом он покосился в мою сторону). Культ, Сталин, репрессии, ГУЛАГ — об этом пора забыть... Хватит мазать дегтем наше прошлое... — Он позвякал ножом о край тарелки. — Второй «Новый мир» нам не нужен!..
— Кому это — «нам»?.. — спросил я, пьянея не столько от выпитой водки, сколько от злости и отчаяния.
— Народу, — сказал Ковальчук.
Вокруг шумела пельменная — звякали ножи, звенела посуда, кто-то, срываясь на крик, требовал у официантки жалобную книгу, кто-то, воровато озираясь, распечатывал бутылку вина, купленную в продмаге на троих... Только за нашим столом было тихо. Мы старались не смотреть на Ковальчука, гонявшего перед собой хлебные шарики.
— Так пока еще вопрос окончательно не решен? — спросил Адриан, он был дотошней нас всех, вместе взятых.
— Вопрос решен, — сказал Ковальчук наставительно, как человек, знающий во всех тонкостях работу партийного аппарата. — Бюро, утверждение — это формальность...
— Учти, Федор... Я слышал, у тебя там роскошная квартира, — заметил Дроздов, — а мы здесь все мыкаемся по старым халупам...
— Говорят, не боись, для тебя выделим четырехкомнатную в самом центре... — Ковальчук приосанился, оглядел нас всех сверху вниз. — Партия заботится о людях, которые ей нужны.
Он не произнес, а с важностью изрек последние слова.
— А пошел бы ты, Федя в жопу!.. — вдруг сказал Пыжов.
До того Николай, единственный из нас, с аппетитом уплетал пельмени, прихлебывая запашистый, с лавровым листом, бульон, то присаливая, то припорашивая его красным перцем. Казалось, ему требуется обрести новый запас энергии, чтобы прийти к какому-то решению...
Все мы уставились на него — кто в недоумении, кто почти что с испугом. У Ковальчука брови скакнули вверх, глаза остекленели.
— Это как понимать?.. — спросил он, часто моргая.
— А вот как... — Николай положил в опустевшую тарелку ложку, прокашлялся и поправил очки, как делал это всегда, собираясь говорить долго и обстоятельно. — Ты, Федя, не какой-нибудь, знаешь ли, сноб или буржуазный эстет. Ты черпаешь свои темы прямо из жизни, взрыхляешь никем не освоенные пласты. Возьми, к примеру, того же белоэмигранта Набокова, о котором столько шума на Западе. Прочел я его книжицу, парижское издание, дали знакомые на вечерок... Ну и что?.. Эту его Лолиту хоть осеменяй, хоть не осеменяй — какой толк?.. Не литература, а сплошное идейное убожество, вот что это такое. Другое дело — осеменение овец, притом искусственное. Тут тебе разом — и наука, и практика, и борьба за прогресс в сельском хозяйстве... Я тебе, Федя, льстить не собираюсь, ты пока еще не Шекспир и даже не Бальзак, но во всей мировой литературе ничего подобного не было!..
— Ну уж!.. — Ковальчук недоверчиво вскинул брови. — Так-то уж и не было!..
— Николай прав!.. — подтвердил Ребров, загораясь. — Не было!..
— И ты, Федор, хочешь предать себя, свой талант?.. — горестно вздохнул Пыжов.
Ковальчук молчал.
— А что, это мысль, — заговорил Алексей Никитин. Он похлопал себя по карманам, вытянул сигарету и, не закуривая, сунул ее в рот. — Кто писал о животных?.. На Западе — Мелвилл, Джек Лондон, Сетон-Томпсон... У нас — Толстой, Чехов... Писали про собак, про лошадей, про китов... А кто, назовите, писал про овец?.. Что-то не припомню...
— Дело не только в этом, — произнес Дроздов, — глубокомысленно потирая лоб, как бы сам поражаясь собственной догадке, — ведь сейчас, когда в Америке трубят о сексуальной революции, Ковальчук бросает ей вызов своим романом!..
— Вот именно, — подхватил Адриан с не свойственным ему энтузиазмом. — И это делает роман особенно актуальным и злободневным...