На заседаниях баденвейлерских конференций Чудаков был идеальным слушателем и докладчиком. Он не читал, а словно бы импровизировал свой доклад; возникало ощущение, что он спонтанно формирует его строгую внутреннюю структуру. Особенно запомнился его подход к одному фрагменту в дневниковых записках Чехова: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его; и потому обыкновенно он не знает ничего или очень мало». Именно тогда подавляющая масса литературных критиков только-только успела переметнуться от одной такой крайности к другой. Чудаков настаивал, что Чехова можно воспринимать только как автора, находящегося в поле между этими двумя определенными, устойчивыми мнениями[131]
. Он преподал свой урок очень умно и изящно, нарисовав мелом на доске две большие пересекающиеся окружности. Только в пространстве наложения этих фигур, объяснял Чудаков, есть смысл искать философию Чехова. Рисунок сразу стал известен под названием «яйца Чудакова», но тем не менее серьезное значение этой схемы было понятно всем.В голодные годы, когда русские ученые зарабатывали так мало, что должны были если не уйти в бизнес, то уехать за границу, Чудаков начал преподавать в Германии, США, Корее. Как и в 1922 году, когда Менжинский по инициативе Ленина цинично выдворил 122 лучших русских ученых, – то, что стало катастрофой для России, оказалось «манной небесной» для Запада. Чудаков делал для своих американских и немецких коллег то, что за 70 лет до этого делали для Европы Трубецкой, Якобсон, Бердяев, – конечно, при том существенном различии, что «ссылка» постсоветских гуманитариев была частичной и временной и в России продолжали печатать их статьи и книги.
В Чудакове проявлялись не только юмор, но и другие чеховские качества. Он был, как и Чехов, одержимым садовником и искал чудесные семена, из которых на его подмосковной даче вырос бы зеленый покров вечнозеленого холеного английского газона. Им овладела та же мания акклиматизации, как и у Чехова, заказывавшего из Франции гималайские растения для своего крымского сада. Как и Чехов, он относился равнодушно к роскоши, но не мог удержаться от покупки красивого галстука. Чудаков знал, что он талантлив, но, как и Чехов, очень не любил, когда в его присутствии высоко оценивали его высказывания. Подобно пастернаковскому «артисту в силе», он «отвык… от фраз и собственных стыдился книг» (хотя надо сказать, что норов у него был совсем не строптивый и от женских взоров он не особенно прятался). Чудаков был от природы обаятелен, слушал больше, чем говорил. Он любил путешествовать и умел в любом городе создавать себе и своему окружению хорошую компанию. Его главной движущей силой, как мне казалось, было тихое, но стремительное любопытство.
Он был очень одарен как прозаик (состав его талантов сильно напоминает личность Владимира Лакшина – несмотря на то, что Лакшин реализовался не как филолог, а как критик и журналист). Чудаков писал не только ученые статьи, но и популярные биографические работы. Еще лучше, чем Чехова, он исследовал в зрелые годы самого себя. Несмотря на то, что его произведение «Ложится мгла на старые ступени» названо романом-идиллией, в нем можно увидеть и написанную в свободной форме автобиографию. «Мгла», может быть, не хуже, чем «Детство» Толстого или «Детские годы…» Лескова, раскрывает душу автора. Северный Казахстан для Чудакова – все равно что Таганрог для Чехова. Детство на окраине империи, с пестрым населением, с богатым запасом впечатлений, со свободой, о которой столичный мальчик может только мечтать, вложило в будущего писателя достаточно «духовных калорий», чтобы пропитать всю его жизнь. В то же время из романа становится понятно, что студент из Казахстана никогда не станет вполне признанным гражданином в столичной культурной среде, что даст ему возможность не потерять независимость.