Наконец я укладываю Веру спать… Даю ей лекарство. Она засыпает… Не улизнуть ли сейчас, когда она крепко спит, за четвертинкой… Но нет — не хочу! Сегодня мне хочется нежности… Да, да, нежности… Или вы думаете, что одной Вере этого хочется?!
Скоро, скоро наступит мой час!.. А пока я укрылся за одеялом… Жду… Тихо тикают часы и мое жаждущее сердце… Я знаю, это случится в середине ночи…
Наконец начинается. Я осторожно всматриваюсь и поглаживаю подушечку… Верочка, как деревянный, больной шизофренией призрак, медленно приподнимается с постели… Это немного страшно. Ночью в нашей комнате чуть светло от непонятных лучей с улицы…
«В состоянии», — шепчу я… Один раз я ошибся: оказалось, она просто встала попить воды; это был тяжелый срыв… Но теперь все в порядке… Я знаю это по вытянутым, спокойным рукам. Бедная девочка, она страдает лунатизмом и, кажется, не подозревает об этом… Я умиленно так, пролив одинокую, чуть лицемерную слезинку, вскакиваю с кровати…
Вера медленно, как слепая, бродит по нашей пустой, с приютившимися по углам стульями комнате… Я включаю, но тихо — таинственную музыку: Моцарта… Забиваюсь в угол и смотрю на нее. Ее лицо — измененное, синее, о это уже не Вера, кто-то другой, больной и вставший из могилы, ходит по нашей комнате… Моя ночная возлюбленная… Я включаю танцевальную музыку… Что-то средневековое… И, надев свой лучший костюм, не прикасаясь к Вере, чтобы не разбудить, начинаю танцевать около нее… Иногда ее раскрытые, напоенные каким-то вторым, странным существом глаза смотрят на меня… Но она видит, наверное, скомканные просторы других миров… Мое сердце тает от нежности. Я становлюсь удивительно ловок и гибок в танце, как изгибающийся под ветром цветок…
Почему она не говорит со мной?! Хотя бы шепот, хотя бы смутный язык подсознания…
Я страдаю от того, что не могу поцеловать ее… Ее, а не Веру… потому что Веры — нет… Всего одно прикосновение — и опять, точно из гроба своей оболочки, восстанет живая Вера… О как не хочу я этого!.. Но неприкасаемость только распаляет воображение… Почему она так тихо, бесшумно ступает?! Потому что сейчас — во втором своем существе — она знает, как ужасен мир и как тихо, тихо надо ступать по нему… Чтобы никто не услышал… Даже Бог… Тсс!
О, что, что сделать для нее великое?! …Хочу, хочу дать ей все… Но что — наряды, автомобили, бессмертие?! Я не могу подарить ей даже конфетку… Даже конфетку… Лучше я съем за нее сам… И почувствую токи в своем животе.
Вот она медленно уходит в свою постель…Я вижу ее нездешнюю, синюю улыбку: «До свидания», — хочет она сказать… Тсс! Все кончено. Я выключаю музыку. В стуке сердца ложусь к себе…
Вдруг Вера зовет меня… Проснулась… Просит пить…
Лежит вся мокренькая, в поту, и ничего не знает и не помнит… Я нарочно никому не говорю об этом… И не вожу лечиться к врачам… Пусть… Так лучше… Мне… И нежности…
— Ты ведь любишь меня, правда, — чуть слышно спрашивает Вера, отпив глоток бледными, как вода, губами.
— Да, люблю, — повторяю я и ухожу в темноту, в свою постель…
А ведь суровая штука эта нежность, господа!
КУРИНАЯ ТРАГЕДИЯ
Курица была беленькая, слегка жирненькая, и жила у самого синего моря. Клю-клю-клю — этим звуком было наполнено все ее существование. Но каждое утро, проснувшись, она любила, спрятав голову на груди, прислушиваться к стуку своего сердца. Этот звук казался ей таким жутким и родным, исходящим из самой себя, что она часто, наслушавшись его, убегала во тьму. В этом отношении это была странная, непохожая на других курица. В остальном она не отличалась от самых обыкновенных кур.
Ей часто было легко и просторно, когда она катилась по очень нежному и обволакивающему, что люди называют воздухом. И на твердом она чувствовала себя покойно, только давило в ногах.
Весь мир казался ей резкой, крикливой картиной, в которой что-то исчезало и что-то, появлялось. Она различала большое и маленькое, быстрое и неподвижное, шумное и тихое. Боялась она большого и скорого, особенно скачущего на нее. И утречком, выйдя на свет, среди всего этого хаоса звуков и метаний, всем куриным нутром своим она чувствовала нападение и бросалась в сторону. И все нежное мясо ее, даже в самых глубинах, между косточек, превращалось в один плотный, беспрерывный, бьющийся крик.
Это было до безумия страшно и в то же время приятно, особенно когда опасность миновала. Поэтому, чтобы почувствовать приятное, она истерически кудахтала и, оберегая себя, шарахалась в сторону даже от падающего листа.
Случались, впрочем, дни, когда все проходило без ужасов или налетов, и мир становился тихим, понятным, как писк послушного цыпленка. Откуда-то залетали ей в рот мухи или прямо из Неизвестного сыпалось перед ее глазами нечто маленькое, к чему тянешься и отчего теплеешь. И она надолго погружалась в родное «клю-клю». Только иногда блеснет, бывало, что-нибудь чуждое из серии «ах», и ее куриное нутро ответит одиноким извивом страха.