На пути разоблачения шарлатанства Соловьев остается с настолько дистиллированным представлением о теоретической философии, что становится понятно: мы имеем дело с актом философской аскезы. В руках у мыслителя не остается вовсе ничего. Сначала отсекается все, кроме «чисто умственного интереса», т. е. знания. Потом все достоверное знание превращается в скудное самотождество наличности моего сознания. Вы видите огонь в печи и утверждаете безусловную достоверность факта — вы думаете, горящей печи? Ничего подобного! Достоверно только наличие этого вот образа в моем сознании. О достоверности того, что печь передо мной действительна, я не могу даже мечтать. Может быть, она нарисована. Или она моя иллюзия. Я сплю. Мне снится камин. Хуже того, хотя я все это продумываю и проговариваю, я сам, такое проделывающий, возможно, себе снюсь. Безусловно достоверно только, что во мне как–то собралась сумма ощущений, зрительных и других, которые носят разнообразные названия. «Остается здесь бесспорным существование для данного сознания (!) в данный момент (!) того представления, которое обозначается словом «камин“», вся данность чистого сознания этим фактом и ограничивается (772 сл.).
Соловьев тут снова не прав. То, что налично в сознании, не просто налично, но еще и собрано в целое представление. Пусть кто–нибудь попробует сказать: но и за собирание нельзя ручаться, оно, возможно, снится, а в чистой наличности сознания имеется только образ собирания. Откроются сложные и интересные обстоятельства. Между приснившимся и реальным собиранием наличного образа разницы нет. Я никогда не смогу констатировать никакого наличия, ни явного, ни приснившегося, если сначала не соберу в собранность то, о чем говорю это слово: «наличествует». Даже если я скажу: хаос, бесформенный поток ощущений наличествует, все равно я сначала собрал то, что наличествует, в эти собранности, которые я называю хаосом, бесформенным потоком ощущений.
Но разве мог Соловьев не заметить то, что легко замечаем мы? Если не заметил, значит, смотрел пока в другую сторону. Куда? Все туда же: он спорит, разоблачает недолжное подсовывание предмета под чувственное восприятие; видит совершающееся перед его глазами явное мошенничество и хочет его немедленно остановить. Страсть, с какой он это делает, показывает его захваченность. Он разделывается с самим собой, отделяет себя от того себя, кто совершал ошибку подставления конструктов под простые данности. «И мне пришлось пройти через эту точку зрения», т. е. через гипостазирование субъекта (776), например, когда из «истинного опыта» всеединства выводилась личность как малое всеединство. То хлесткое, что теперь говорится Декарту, призвано вытравить прежнюю привычку подставления субстанции под восприятия. Существование личности — «прекрасный товар, но нельзя не видеть, что это сплошная контрабанда» (782). Сам Соловьев не так уж давно говорил о воссоединении личности с человечеством. «Будем твердо помнить, что никакого внешнего мира… нам не дано» (781). Однако как раз «истинный опыт» был у Соловьева надежным прикосновением к внешнему миру.
Говорится против себя прежнего. Тогда Соловьев распоряжался целым миром истины. Теперь в обратном махе качелей Соловьев бросает себя вообще без всякого знания в полную неопределенность. «Возможно… что данный теперь в моем самосознании Владимир Соловьев, пишущий главу из теоретической философии, есть в действительности лишь гипнотическая маска, надетая каким–нибудь образом на королеву мадагаскарскую Ранавало или на госпожу Виргинию Цуки» (787).
Ясна главная причина, по которой Соловьев в «Теоретической философии» запрещает себе смотреть в ту сторону, где раньше отчетливо видел всеобъемлющую истину. Он стал осторожнее к тайне всеединства. О том, что видит мистик, сказать нельзя. Но Соловьев чувствует, что и молчать нельзя! Как из совести не выведешь нравственных норм, так на молчании не построишь системы. А она настоятельно нужна. Соловьев только что оправдал добро; теперь в том же 1897 году он начинает оправдание истины. Он не закончит дела. У людей, отданных мысли, как Соловьев, жизнь сплетена с мыслью. Соловьев уйдет из жизни, когда задуманная им религиозная философия, христианская метафизика окажется с позиций предельной строгости неосуществима. Чистая философия не может себе назначать целей.