Невольно напрашивается после этого апофатического ряда: но и всеединство тогда не всеединство. Оно, как сказано у Соловьева, «первее» опыта и мышления, т. е. всего, что может узнать или назвать человек. Все совершаемое его чувством и умом он делает благодаря тому, что открыто не его чувством и умом, а мы не можем сказать чем. Акт встречи со всеединством, безымянный и неуловимый сам по себе, предполагается всяким «действительным познанием», но сам он, строго говоря, не познание, хотя Соловьев иногда называет его так, чаще говоря правда о «мистическом восприятии». Ясно, что с таким «предметом» трудно работать. Нехорошо в одной и той же фразе вводить «сущее всеединое» как понятие разума и тут же говорить, что оно не может быть понятием разума. Соловьев хочет действовать и неосторожно переступает порог молчания, обеспечивающий неприступность всеединства (мира). «Будучи непосредственным предметом знания мистического, истина (всеединое сущее) становится предметом знания естественного» (590). Каким образом? как пропасть между непостижимым, которое не ухватить понятиями разума, и понятиями разума заполняется?
Напрасно спрашивать у Соловьева. По существу он перескочил через нее уже когда назвал мир всеединством. Это слово прозвучало у него как программа, указывало на картину мира. Сейчас Соловьев ее построит. Потом он ее снимет, потому что непрекращающееся молчание мира будет отменять все, что о нем наговорено, и у Соловьева окажется достаточно слуха, чтобы заметить, как сопровождением спешной человеческой стройки остается нерушимое молчание того, что «первее» и что «предполагается» всем, что делает человек. В конце своего философского конструирования, потребовав наращивания мощи духа, его власти, самообладания, подвига и победы над смертью, Соловьев не найдет механизмов этого подвига; времена и сроки окажутся тайными, и взвешенный между своим уже почти готовым всемогуществом и неспособностью самому совершить подвиг дух, прошедший весь путь аскезы, увидит себя неподвижным на кресте.
Но это будет в конце пути ( «Три разговора», «Теоретическая философия»). Сейчас пока мечта о всеединстве дает и опору и энергию для строительства системы без вопроса о том, может ли такая вещь как всеединство в принципе быть толчком к строительству, подтверждает ли она вообще что бы то ни было, не требует ли разобрать все, что человеком построено. Чтобы столкнуться в конце концов лицом к лицу с загадкой мира, Соловьев несколько раз мнимо преодолеет ее. Например, говоря о «коренном недостатке» совести. Она подобно демону Сократа говорит, чего мы не должны делать, и не сообщает никакой положительной цели деятельности. Между тем положительная цель нужна. Раз о ней не говорит совесть, то ее надо вычислить из истины, из «подлинного бытия истинного абсолютного порядка». Но что он такое?
Во фразах, которые не хотелось бы цитировать, потому что они неудачные (684 сл.), и потому что мистическое ощущение всеединства уже было названо лучше и полнее в кратком «Предисловии» к «Критике отвлеченных начал», Соловьев касается того, что можно было бы вслед за М.М. Бахтиным назвать событием мира. Как в начале диссертации, так теперь в ее конце Соловьев не останавливается на исключительности, опережающем характере, на забытости «истинного опыта» всеединства, не вглядывается в этот исключительный опыт, а сразу отталкивается от него как от данности. Почему Соловьев так спешит? Нам важно заметить, что он выставляет, критикуя материализм и идеализм, систему религиозной философии, которую, в свою очередь, подвергнет безжалостной критике позднее. Делая в свои 27 лет ставку на «истинный опыт» всеединства, выводя из него безошибочное истинное мышление и истинные понятия, он словно показывает, как не надо поступать и чего не надо делать. Он сам себя хлестко выбранит через 19 лет. 27 лет — это как раз тот возраст, когда Аристотель, Плотин, Кант, Хайдеггер, и не только они строго воздерживались от говорения. Можно стать великолепным математиком хоть в подростковом возрасте, замечал Платон, но философом нет. То, что теургию молодого Соловьева стали потом размазывать в туманных мечтаниях еще более юные символисты, только лишний раз заставляет задуматься над тем, что обычно подхватывают люди в большой мысли.