Важно было прикрепиться к хорошему магазину. Продукты можно было покупать только в том магазине, где прикреплена твоя карточка. Сотрудники киностудии отоваривали карточки в магазинах ОРСа - отдела рабочего снабжения. Остряки расшифровывали эту аббревиатуру иначе: обслужи раньше себя, остатки раздай служащим. И все-таки ОРС - это была удача: там и продукты были лучше, чем в других магазинах, и очередей почти не бывало. Я это видел каждый день, когда, глотая слюну, проходил мимо них. Магазины ОРСа находились прямо на территории киностудии, отгороженной от города проходной будкой с охранниками, придирчиво рассматривавшими пропуска у всех не известных им людей. А мой магазинчик был на Полевой - совсем недалеко, но за оградой киностудии. Сейчас там все застроено, а тогда киностудия с ее жилым домом была последним городским строением. А Полевая была действительно полевая.
Мы все жили ожиданием конца войны. Удалось перетерпеть зиму. Пригревало солнце. Жизнерадостно блестела молодая зелень, в которой утопала киевская окраина. А меня одолевали заботы.
Пять дней тому назад в мою комнату без стука вошел комендант здания и забрал мою электроплитку. Он коротко объяснил, что по соседству в лабораториях много легко воспламеняющихся реактивов и пленки, и сотрудники опасаются, что я могу устроить пожар, который принесет невообразимый ущерб. Я спросил, как же мне без плитки жить. Комендант пожал плечами, отвел глаза, но плитку все-таки унес. Уже пять дней я запивал хлеб холодной водой. Так что мне было над чем подумать.
Тем более что и хлеба у меня не стало.
На хлебной карточке были квадратики по числу дней в месяце. На каждом было проставлено число. Продавщица ножницами отрезала квадратик с сегодняшним числом, возвращала карточку и отвешивала хлеб. Ни за вчера, если хлеб почему-либо не выкупили, ни за завтра хлеб не продавали. Я люто голодал, умоляюще заглядывал в глаза упитанной продавщице и выпрашивал хлеб наперед. И однажды она продала мне мой хлеб не только за сегодня, но и за завтра, отрезав от карточки и тот квадратик. За это недовесила хлеба больше, чем обычно. Потом я выкупал хлеб уже на два дня вперед, потом на три, все на тех же условиях, стараясь не думать, чем это кончится. А кончилось тем, что продавщица перестала отпускать мне хлеб вперед. И я на три или четыре дня остался совсем без хлеба.
К этому времени мои единственные коричневые брюки протерлись на заду до того, что трудно описать. Ткань висела полосками, между которыми проглядывали синие застиранные-перестиранные трусы и голое тело.
Полуботинки остались без подошв. Было время - я их подшивал к верхам, а настал день, когда кожа стала расползаться и подошв не держала, если я пытался их подшить. Я не растерялся и стал прикручивать подошвы проволокой. Представьте, что зиму и холодную часть весны я так проходил. Но однажды я их просто потерял. Вернулся домой без подошв.
Признаюсь, что я испытывал не только неудобство из-за того, что ходил с голым задом и в полуботинках, густо обвязанных белой алюминиевой проволокой; я еще и каждую минуту сгорал со стыда. Люди в ту весну были одеты бедно - а кто и отнюдь не бедно, вполне прилично, а некоторые и со щегольством, и держались вальяжно; голодранцем на киностудии и в школе ходил я один.
Так что когда все это сошлось: сидел без хлеба, без электроплитки, без штанов, без обуви - я испытал более сложное чувство, чем отчаяние. Было даже некоторое облегчение. В течение зимы и двух первых месяцев весны я устал бороться за существование и устал сгорать со стыда. В душе наросла обида, которая злым комом подкатывала к глазам. Война шла к победоносному концу, стояла благоуханная киевская весна, из репродуктора, висевшего где-то недалеко, долетали обрывки маршей, приказов Сталина, оглашавшихся торжествующим голосом Левитана и отмечавших всесокрушающее движение фронтов Рокоссовского, Жукова, Конева к Берлину, - а я умирал с голоду. Никому до меня не было дела. Я решил: все, на улицу больше не выйду. Лягу и умру.
Оставлять свою комнату все-таки пришлось: для того, чтобы по длинному коридору мимо трупов пробираться в уборную. Сознание мутилось, живот прирос к позвоночнику, голова трещала и раскалывалась на части, и я даже с некоторым злорадством понимал, что скоро на киностудии одним трупом лежать будет больше.
Может быть, в этом месте читатель удивится моей пассивности. Не надо удивляться, дорогой читатель. У меня уже был некоторый опыт. За год до событий, о которых я сейчас рассказываю, я оказался в совершенно чужом железнодорожном поселке с тяжело больной мамой на руках без малейших средств к существованию. Мамино обручальное колечко и совсем уже жалкий флакон одеколона были проедены. Из мирной жизни оставался мамин новый теплый уютный темно-синий халат до пола, но мы никак не решались с ним расстаться. Однажды утром в дверь нашей клетушки раздался стук. Мама вышла посмотреть, кому мы понадобились, и через минуту с изменившимся лицом вернулась. Схватила свой халат и снова кинулась за дверь. И снова вернулась. Уже без халата.