— И если бы кто-нибудь мне сказал тогда об иной ментальности, — переходит она на свой обычный язык, — рассмеялась бы в лицо, закидала сковородами. Покойный Лотман специально приезжал из Тарту, просил взять кафедру. «Не п-п-п-ы-брезгуйте! — (и она на секунду превращается в Лотмана). — Не дайте умереть еврейской т-т-т-радиции в русском литературоведении! Русские о себе ничего не погнимают и понимать не хотят. Умом, говорят, Россию не понять». А я ноньми выпустилась и уже кахверду на себе волокчи? Не-е-е.
Она снова переходит на язык, непривычный и трудный для нее, но уже родной.
— Я как тот ассимилированный самурай Иван Иваныч, что в сорок пятом году к нам в плен попал, — продолжает она. — Слыхали? К нему евойная династия приехала на Колыму, на самурайство звать — а он их матюгами. Здесь жена, дети косенькие, язык забыл, этикет забыл, — целоваться сперва полез. Подарки ихние пропил все, «Самсунги», только одна кассета с ритуалами осталась да самурайский меч. Он как нажрется — выйдет на колымский тракт, помашет им у кого-нибудь перед носом — и вспомнит свое происхождение. А большего ему не надо. Мне, вероятно тоже.
— И если нас выгнали — значит сумели выгнать, — говорит она вдруг ни к селу, ни к городу. — Богоизбранничество характеризуется слабовыраженным инстинктом самосохранения — не сочтите это за богохульство. Я, ить, человек православный… Хавроньею крещена… А ведь русских-то как гнали — и ничто… Иль там чтоб сорок лет по пустыне скитаться — да они б всем глотку перегрызли за такие дела… Безответный мы народ, мягкий…
Все это она говорит, методически, точно и мелко рубя капусту. И после минутной задумчивости продолжает:
— Был у нас в ту пору проректором профессор Горьков. Шибко я сохла по нему. И бает он мне раз: если хочешь, девка, держаться подле меня, ступай-ка ты в люди. Ты хоть и еврейка, но в хвилогии рубишь почище иных русских. Токмо опыту тебе не хватат. Иди, блядь, на фабрику, изучай пласты русского языка. А потом ко мне придешь — мы с тобой все и скумекаем.
Попала я на кондитерскую фабрику. По воскресеньям носили мы пирожки медовые в Трехсвятскую церкву. Я как войду туда — старухи шипят: «Ты куда прешься, нехристь усатая?!» — и гонят вместе с подносом. Профорг говорит: «Креститься тебе надо — мы так план не выполним». Что ж — надо так надо. Окрестили меня в день великомученицы Хавронии. И опять незадача: как писаться-то мне — Хавронья Рубинштейн, что ли? Пришлось стать Рубашкиной.
И верно говорят: как имячко с фамилией поменяешь — так и жизнь у тебя другая пойдет. Усы мои выпадать стали от жару печей, и словно поблекла вся, порыжела. Брови в муке. Пришла к Горькову — он сперва всматривался дико, а как заговорила — отрезал: «Я Голду хорошо знаю, а ты иди отсюда, русопятская харя; ты ивановска аль тверска?» — и смеется с Гиткой Фельдман и с нею обнимается.
А на фабрике упреки типа «аннулировал ты коня, четырехглазый» продолжали сыпаться на меня лавиною. И в сушильне морили, и в чан опускали, а приходят раз — ты чего, говорят, паскуда, в пирожки напихала, что их раскупили мы-мы-мыгновенно?! — запинается она, изображая то ли Лотмана, то ли самое себя. — Маслица, — говорю. — Вот мы из тебя сейчас маслице и сделаем.
Запихнули в плиту так, что до сих пор не могу из нее бок выпрастать. И что ж — сдалась я?! Нет! Открыла домашнюю пекарню и даже ходить с плитой наловчилась, ибо возможности человеческие не а-хы-хы-граничены. Девки-то, которые в плиту меня затолкали, приделали к ней колёски, облегченьице сделали. А литературой я боле не займаюсь и старшей по подъезду пообещала: ни стуку, ни грохоту, ни бутылок, ни предсмертных воплей, ни песен, ни статей, ни стихов вы боле от меня не услышите. Прошлое существует для меня лишь в виде рецептов.
А теперь что мне надо? А глэйхер тыш для пирожков да агизунд, чтоб у плиты не навернуться.
Она грустно улыбается, вспоминая о чем-то безвозвратно ушедшем, и, тихо напевая «Як помру я, заховайтэ на Украйни мылой…», принимается месить тесто.
ванная
— А! Мы, кажется, переборщили — градусов пятьдесят, не меньше. Спиртус-спиртус. Ты ешь капусту? — Это метафора? Ешь — Скажи: еще, еще-е? еще?! Эротика — плохо пахнет. А? Не то? Это метафора? Я не хочу скомпрометировать тебя, но ты полное говно. Особенно, когда говоришь о любви. — Орга-а-а-а-зм? Что такое? — Скажи — да, я хочу кофе, мерзкого растворимого кофе десятилетней давности — с комками. Что ты шепчешь, малыш? Узкие бедра, узкое, непроходимое, годами стонущее влагалище. Первый седой волос — там. Самый большой осколок — там.