Шло уже «С легким паром», я вскочил, достал салат из холодильника, костюм надевать не стал, нарезал маминого мяса, открыл, наконец, баллон с пивом. Смотрел раздраженно, ел, жадно чавкая, вытирая пальцы о кровать и волосы. Видел себя со стороны: типичный холостяк, неумытое мурло, безвольный гондон.
И лег спать.
Я еду за Юлькой без всяких хороших предчувствий. Что я могу ей сказать, какой праздник могу ей устроить?.. Нежность моя к ней — плотская, любовь — эгоистичная (вот сиди и смотри, как папа прыгает с ветки на ветку своей тоски), я начисто лишен педагогического дара, я замкнут, темен я. И когда светловолосое божество войдет в квартиру, насмотрится набросков и эскизов («Папуля, ты, как настоящий художник»! — «Так я же, Юльк, и есть»…), когда наестся подгнившего огурца с картошкой (папина еда!), начнется невозможное:
— Пап, пойдем погуляем.
— Нет настроения, Юленька.
— Ну поиграем.
— Не хочется.
— Может, потанцуем?
— Что ты!
— А почитай мне.
— Я бы почитал, если бы это была детская книжка…
— Ну так я пойду к Кате на третий этаж?
— Иди, конечно, там компьютер.
Так проходят наши свидания.
Я закуриваю плесневую сигарету и рыдаю внутренне. Она совсем на меня не похожа: легкая, светлая, контактная, высоконогая такая лисичка — с хитрецой, с точным угадыванием, как добиться желаемого, со всеми мамиными черточками; и я: темный, как уже говорилось, слишком плотный и широкий, заросший шерстью, с напряженным и пристальным взглядом таких же, правда, как и у нее, древесных глаз. Древесина, конечно, бывает разная, но я имею в виду свой разбитый шкаф; лакированная крапчатая поверхность его неоднотонна: от зеленовато-охристого до красно-коричневого. Так, в зависимости от освещения, меняются наши глаза. Они уже соперницы с мамой-Олюшкой, и та норовит одеть ее похуже, когда снаряжает ко мне. Я сказал раз — пусть наденет сиреневую индейскую кофту с бахромой — уж такая она в ней лапа — и наслушался уж, господи, как она все умеет валить в одну кучу, как изощренно она подозрительна — единственная женщина, на которую я злиться не умею.
И вот я стою перед Юлькой, человек тяжелый и мрачный, как пень после дождя. Не зная, куда девать свои волосатые руки, убираю их за спину, делаю кислые гримасы, смотрю на ее волосы, отвергаю ее предложения, отпускаю к Катьке — дочери мента (они там в наручник играют) и сажусь в кухне, тоскуя, что бросила, не захотела в восемь лет тосковать вместе со старым пнем. Типичные лолиткины штучки. Она знает, что недурна собой, и тайно красит ноготочки. Но к черту сюсюканье, надо подумать об обеде.
Я буду делать борщ — единственно, что знаю из первых блюд — и рыбные палочки с картошкой; надо бы соку и пирожных… Водки бы надо… Господи!
Я люблю мелко крошить продукты, но раза три-четыре в год. Но если Юлька не скажет матери, что был борщ и рыба (видела борщ и рыбу и окунула в них ложку) — не видать мне ее больше. Поэтому я стараюсь. Тру все на терочке. Вынимаю и раскладываю ингредиенты. Думаю, почему я перестал писать, как раньше.
С тех пор, как я потерял покупательную способность и Оля разлюбила меня, я стал страшный агорафоб. Я не могу просто так пройтись по городу, просто куда-то поехать. И по деревне не могу. Меня кусают собаки. Меня пугают рекламы. Меня выплевывают салоны с дорогой косметикой, которые раньше были полупустыми пивнушками. Мне негде стало брать материал. Две недели назад я видел совершенно цыплячий рассвет под Москвой; поле, вдали панорама домов и деревьев, все знакомые силуэты — палка, квадрат, прямоугольник и снова колючая палка, сиренево-желтая гамма, как на полотенце. Меня это не вдохновило. Нет и достойных (меня) композиций. Последняя серия моих рисунков называется «Стакан чаю».
Меня передергивает, когда я думаю, что нахожусь в стадии ученичества. И еще больше передергивает, когда подумаю, что созрел для учительства. А ведь третьего не дано.
«Что же сейчас запрещено»? — лихорадочно думаю я. Вкус и мысль. Вкус к мысли. Запрещены пустые пространства и природные цвета; всякий подвал, всякую улочку надо задействовать — забить связками разноцветных шаров, рекламными щитами, павильонами с вывесками.
Я любил делать вывески, когда жил в Озерах. Мне давали гуашь, и я оформлял магазин. Писал незатейливые, но аппетитные окорока, синие стайки яиц, лужицу приблизительной черной икры, пуантилистические батоны, бликующую ветчину… За это потом мне давали настоящее сливочное масло, мясопродукты и деньги. Это было недолго — мне скучно сидеть взаперти в чужом городе, хоть и с хорошей библиотекой. Лучше я буду сидеть взаперти у себя дома.
Я стал жутким агорафобом и лентяем.
И только я стал думать о женщинах, как в дверь позвонила Юлька.
Она непереносимо надушилась, вымазалась помадой, а изо рта у нее свисал длинный красный провод, который она упоенно жевала.
— Что это, Юля?!
— А ты попробуй.
Слава богам, это новое ухищрение цивилизации: конфетные провода. А внизу пакета написано: 2,5 м. Я сильно отстал от жизни.