Читаем Счастье моё! полностью

Следующим педагогом была Людмила Николаевна Сафронова, тоже ученица Вагановой и тоже, по забавному стечению обстоятельств, только вернувшаяся из Каира, где работала в той же школе, что и Варвара Павловна. Мы были первым классом Сафроновой в ленинградском училище, до нас она преподавала после завершения исполнительской деятельности несколько лет за рубежом. Сафронова сразу определила любимицу, сделав на нее ставку. С точки зрения зарабатывания очков и выстраивания карьеры очень правильная тактика, но тогда нам дела не было до ее личных успехов на поприще педагогики, нам нужно было наверстать пропущенные с Мей время и умения. Мы очень скоро почувствовали, что все, кроме одной ученицы, Сафроновой малоинтересны, мы стали увядать. Но в это время у нас уже начались занятия по характерному танцу с лучшим педагогом, о котором можно было только мечтать… у меня уже была обожаемая, потрясающая Ирина Георгиевна Генслер. С ее приходом я сразу начала делать успехи, я была в нее влюблена и готова была работать “на разрыв аорты” ради ее благосклонного взгляда.

Вообще, ученицей я была трудной. Особенно это касалось образовательных предметов. Что касается точных наук: физики, химии – это было делом абсолютно безнадежным, я ничего не понимала, осознание тщетности своих усилий пришло достаточно быстро, и я расслабилась, вообще перестала вслушиваться в журчащую речь педагогов, читала на уроках художественную литературу, приносимую из дома, или мечтательно смотрела в окно. Преподавателям по другим предметам от меня доставалось сполна: я была в полной уверенности, что историю балета, историю музыки или литературы я знаю лучше своих педагогов. Да, я действительно много знала того, что было для педагогов неизвестным, благодаря среде, в которой росла, и доступу к эксклюзивной литературе и документам. Особенно я недолюбливала преподавателя истории балета, про которую все знали, что она любовница великого Леонида Вениаминовича Якобсона, недавно вернувшаяся из Италии, где была с ним, пока он ставил там спектакль. Я ее ревновала к нему, сейчас мне кажется странной и смешной эта ревность к хореографу, которого я вовсе не воспринимала как мужчину, но как величайшего мыслителя балета, талантливейшего балетмейстера, перед которым я преклонялась. Меня в ней раздражали манерная речь и жесты, очевидная необразованность и высокомерие. Я не считала нужным скрывать свое недружелюбие, ставила ее в тупик публичными высказываниями, всячески ее провоцировала и острыми комментариями на уроке приводила учеников в восторг, что выражалось их ироничным хихиканьем. Раздражение было взаимным.

К тому времени я уже прочитала машинописные, тайно распространяемые листы “Архипелага ГУЛАГ” Солженицына, книга меня ошеломила. Хоть многие факты существования этой terra incognita в Советском Союзе были мне известны с детства – ведь большая часть семьи и друзей Михайловых прошли через нее, – но художественно-интеллектуальное осмысление прожитого в лагерях Солженицыным было так сильно и правдиво, что описываемое пространство становилось не только мощнейшим фактом мировой истории, но и личным потрясением. Воспитание в околодиссидентской среде проросло во мне нетерпимостью к любой форме унижения, к любой форме неуважительного общения, к бесстыдному ханжеству, к любой форме несвободы. Эти качества никак не сочетались с общепринятыми нормами поведения и общения, тем более в таком авторитарном, консервативном по своей сути мире, как балет. Я бунтовала. Меня три раза отчисляли из училища, формальным поводом была неуспеваемость по математике, физике, химии, реальным – невозможность педагогов терпеть неудобную ученицу. Но каждый раз включались все мыслимые и немыслимые связи, и меня оставляли условно, до первой провинности.

Бедные наши педагоги, сколько же они натерпелись из-за меня, не будучи ни в чем виноватыми, а просто являясь рабскими микронами в гигантской машине советского государства.

Оглядываясь на те годы своей жизни, я больше всего поражаюсь в себе самой проросшему пониманию и умению умалчивать о многих известных мне запретных фактах истории, биографий, литературы, воспитанной средой, окружением необходимости неразглашения. Я, конечно же, не до конца понимала, что мне могло грозить за прочитанные произведения Солженицына, за регулярные прослушивания радио “Свобода”, за интерес к поэзии Пастернака и Бродского, за спрятанные фотографии Барышникова, но я знала о репрессиях за диссидентские воззрения и проявления.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже