Ранние христиане, пытавшиеся приспособить учение Аристотеля к своим нуждам и снизить познавательную ценность его мировоззрения, отводящего центральную роль нравственно ответственному человеку, опустились до мистификации. Они утверждали, будто философ свел счеты с жизнью, признав перед тем причастность Господа к физическому устройству мира – то есть якобы отрекся разом от всех своих принципов, как этических, так и научных. По их легенде, он утопился в проливе Эврип, отделяющем Халкиду от материковой Греции, отчаявшись из-за неспособности найти научное объяснение «стоячим волнам», возникающим в узком морском рукаве во время приливов, и в последние свои минуты преклонился перед загадочной Божественной силой, которую его разум постичь так и не сумел. Но это не более чем пропагандистские небылицы.
Аристотель рассматривал самоубийство с точки зрения побудительного мотива, который представляет собой отрицание, желание сбежать от «бедности, сердечных мук, боли». Определенную категорию самоубийц, по наблюдениям философа, составляют люди, натворившие много зла, – они кончают с собой, оказываясь не в силах больше выносить груз прошлого и общественное осуждение: «А те, кто много совершили ужасных поступков и ненавистны за порочность, бегут из жизни и убивают себя». Действия самоубийцы нельзя назвать взвешенным выбором оптимального решения в сложившихся обстоятельствах, которое принимает ответственный рассудительный человек, – это не что иное, как слабость, капитуляция перед трудностями. Аристотель склонен согласиться здесь с афинским законом, который хоть и не признает самоубийство преступлением, но и не санкционирует.
На протяжении веков философы исследовали феномен сведения счетов с жизнью. Те, кто, разделяя точку зрения Аристотеля, не приемлет суицид (например, Платон и Кант), рассматривают самоубийцу в контексте четырехсторонних взаимоотношений – с самим собой, с окружающими и с Богом. Однако Аристотеля, судя по сказанному в другой главе «Никомаховой этики», интересуют исключительно взаимоотношения человека с обществом. На его взгляд, тот, «кто в гневе поражает себя по своей воле», совершает преступление и наносит своим поступком удар обществу. Оно теряет одного из своих членов, а поскольку все мы несем ответственность перед ближайшим окружением, то потеря остается на совести самоубийцы[45]
. Самоубийство – это все равно что убийство, если у покончившего с собой имеются любящие близкие или те, кто от него зависит (даже если это посторонние граждане). Между тем примечательно, что Аристотель называет «поступающими неправосудно» лишь тех, кто расстается с жизнью в состоянии аффекта. Неизвестно, причислил бы он сюда самоубийства обдуманные и подготовленные, совершенные людьми умирающими или считающими себя обузой.Аристотель нигде не дает понять, как он отнесся бы к самоубийству или эвтаназии смертельно больного. Выступи он против, сегодня бы обязательно нашлись желающие разъяснить ему право неизлечимо больного, находящегося в здравом уме и твердой памяти, уйти из жизни с достоинством и без боли. Но это отдельная категория, а в остальных случаях специалисты по работе с суицидальными пациентами подчеркивают, что зачастую самоубийство действительно совершается под влиянием минутного порыва и потому не может считаться намеренным. Таким образом, оно абсолютно несовместимо со стройной аристотелевской концепцией правосудных добродетельных поступков, ведущих к прекрасной жизни. Мысли о самоубийстве в моменты глубоких переживаний – особенно из-за потерь или разрыва отношений – посещают многих из нас. Однако последователь Аристотеля сознает, что все меняется и что будущее содержит потенциал для счастья, в котором когда-нибудь растворится нынешнее горе. Эта уверенность в неизбежных переменах к лучшему помогла реализовать себя в полной мере Аврааму Линкольну, всю жизнь боровшемуся с депрессией и несколько раз оказывавшемуся на грани самоубийства. Вот так, совершенно по-аристотелевски, он обращался в 1862 г. к молодой женщине, недавно потерявшей отца: