Ноне всё, что годами нажито, что родителями особлено — всё на поток пущено. Разорение! Раньше степняк глухими местами шёл, брал наживу с наскоку и обратно в степь. Боялись, грабёжники, великокняжьего гнева, сторожились. А этот год ничего не боятся, всё подчистую выгребают, будто век голодали. Сказывают, великий князь сына своего к степнякам послал, чтоб укоротить их норов суровый, да видно княжье слово им не указ. Все украинные сёла пожгли, вот и пришлось бежать — не добро, так живот свой спасти. Эх, жаль-то как, жаль-то как всего. И двор ведь не старый, и банька, и хлев. И овин к Покрову перекрыл. Вот же напасть… А всего жальче поля под озимь сеяные…
Матвейка встряхнулся. Чего сокрушаться до времени? Юрий Игоревич князь сильный, окоротит чужеземцев. К весне, Бог даст, вернёмся, и что пожжено, то заново отстроим — топором махать привычно. И хлеб под осень уберём.
Осмол вдруг остановился и указал вперёд.
— Глянь-ко Матвей Евсеич, никак идёт кто.
Матвейка натянул вожжи, вгляделся. В самом деле: встречь шли люди, немного, семь или восемь. Шли чередой, шибко, будто запоздать боялись. Первый нёс на плече тяжёлое охотничье копьё — рогатину. Но на охотников встречники не походили: не место здесь для охоты, да и собраны по-иному.
И сразу заныло в грудине — не разбойные ли? Сейчас самое время лиходейничать, вон сколь находников по дорогам бродит, ленивый не ограбит. Супротив большого обоза побоятся ещё, мало ли чего, а на двоих мужиков да на бабу выйти не страшно.
Но встречники прошли мимо, лишь поумерили шаг, обходя сани краем. Матвейка взял одноухого под уздцы, чтоб не брыкнул на чужаков, и спросил осторожно:
— Отколь будете, люди добрые?
Ответил седой бородач с запалёнными глазами. Кузнец видно. Он бросил на Матвейку короткий взгляд и пробурчал:
— С Порубок.
— Ааа… Не бывал там. А куды идёте?
— На Ложву, в ополченье.
— Вона как… Ну ступайте. Ступайте. Бог вам в помощь.
Дождался когда пройдёт последний и кивнул в спину:
— Выходит, тяжко князю, одною дружиною не обойтись. Ну да ничего, нам денёчек ещё. К ночи до Бабьего Омута доберёмся, а там прямая дорожка на Муром. И никто уже нас не догонит.
— Спешат, — будто не слыша его, сказал Осмол.
— Знамо дело, — согласился Матвейка. — Так всегда: от беды бегут, а к беде поспешают. Но, короста!
Мерин напрягся, с трудом срывая сани с места. Матвейка поморщился: совсем заморил лошадёнку. Остановиться бы, передохнуть. И овса нет. Чем кормить? На одном сене далеко не уедешь, да и сена чуть осталось. Вот ить жисть, хоть сам в сани впрягайся…
Из-под накинутой поверх узлов овчины выпросталась ручонка.
— Тятенька…
Матвейка склонился к саням.
— Что ты, Дарёнушка?
— Хлебца бы.
— Потерпи, заинька, на ночь встанем — повечерим. Недолго осталось.
Нагнулся ниже, погладил дочь по ладошке, накрыл овчиной с головой.
— Ты вздремни покудова, всё ж быстрее…
И вздохнул: зимний день как сон короток — не успеешь глаза протереть, а уж снова ночь. Казалось, вот только солнце светило, на чистом небушке жёлтым играло, но, глядь, темь под вздых сбирается. Хорошо ещё от снега свечает, а то и шагу лишнего не сделать. Поторапливаться надо, поторапливаться. Неровен час, не разбойные так волки нагрянут. Эти ещё хуже будут, от разбойных откупиться можно, от волков не откупишься.
— Но, короста…
Поёжился. Зима давила крепко: студила лицо, норовила забраться в душу, висла на бороде ледышками — и смеялась хриплым смехом из-под полозьев, будто радовалась людской беде. Что ж к ночи будет, если сейчас так заворачивает?
— Чтоб тебя… — негромко выругался Матвейка.
Оглянулся на Осмола, хотел спросить: каков ему торг в Ольгове — передумал. И без того в груди тяжко, а от пустых разговоров тяжко вдвойне. Огня бы развести, согреться, отвара горячего выпить. От долгого пути совсем замучился. Все замучились. Денька бы два передохнуть…
В глубине наступающих сумерек блеснул огонёк. Дальше ещё один, и ещё. Морозный воздух отозвался лаем — звонким, переливчатым, а за ним грудной, отрывистый, будто кашель. И голоса людские. Матвейка снял шапку, перекрестился: слава Богу, дошли.
Слева поднялись широкие тени. Матвейка пригляделся: часовня и изба на два просветца. Тиун Гришка сказывал, что Бабий Омут — сельцо на окском берегу, где исстари промышляли перевозом на другую сторону реки. Но для села уж больно пусто. Село — это когда церковь и приход на десяток дворов. А здесь? Часовня не церковь, да и избушка так себе, на охотничью заимку боле походит. Ни забора тебе крепкого, ни хозяйских построек. Напутал, видать, тиун чего-то.
Но людей было много. Будто вся земля разом поднялась и сошлась в одном месте. Развели костры, жмутся к огню, греются. И скотина подле. От ближнего костра отлетела шавка, кинулась под ноги Осмолу, оскалилась.
— Цыц, Клочка! — прикрикнули на псицу. — А вы, люди, откуда пожаловали?
— С Лобачей, — отозвался Матвейка, — с Лесного Воронежу. Слышали о таком? Седмицу идём.
— Далече однако… Ну ладно, ступайте к нам. Потеснимся.