Но о знаках от него… о том, что неопытным в духовной работе тружеником могло, как знак, быть истолковано — обо всём этом, коли даст Бог, в другой раз.
ЛИЧНОСТЬ
или
ГОРЫ ОСЕТИИ
В баню мне идти не хотелось, и я канючил: да знаю, мол, эти парилки на юге — по Краснодару, по Майкопу, по Кисловодску! Чем твой родной Владикавказ лучше-то? Только и разговоров, что жар, а будем сидеть-мерзнуть… Другое дело, в Сибири где-нибудь: в твоем любимом Прокопьевске или в моем Новокузнецке. Уж там бы я поработал веничком, там бы я тебя, Ирбек Алибекович, ублажил!
— В Москве за мной Сандуны, — пообещал он. — Записали?.. А тут надо после лошадок пот смыть, тем более, что парилку специально для нас держат: больше не будет никого — понедельник.
Несколько кабин в раздевалке были полуоткрыты, рядом на деревянных лавках лежали вещички, а в мойке, когда мы вошли, двое молодых мужчин старательно массировали распластанного на каменном лежаке третьего. Деловито, но вежливо поздоровались и снова склонились над своей жертвой.
— Кто-нибудь из конников? — спросил я Ирбека.
Он плечами пожал:
— Нет вроде.
Банных причиндалов — традиционных резиновых «вьетнамок» да рукавиц с шапочкой — не было и у них, в хорошо прогретой парилочке тоже и приплясывали потом на раскаленном кафеле и пытались осторожно примоститься на краешке дощаного полка.
В мягкой своей полушутливой манере Ирбек сказал:
— Это мне что-то напоминает… тебе не кажется?
— Грешников? — спросил я. — В одном не очень прохладном месте…
— Кино твое про петушка!
«Кино про петушка» тогда ещё не успели забыть.
Поставленный студией Довженко по моему рассказу цветной фильм «Красный петух плимутрок» два десятка годков исправно показывали по телевизору и летом, и непременно в дни каникул зимой: как под веселый балалаечный наигрыш накрытого сапеткой, плетеной круглой корзинкой, подпрыгивающего кочета удерживают на горячей сковородке, «учат» под балалайку плясать, и развлекает он потом ребятню, когда балалайку опять услышит, не от большой радости — от страха и ожидания боли…
Рассказ этот больше других нравился Жоре Черчесову, он тоже именно так всегда говорил — «про петушка». В голосе у нашего общего друга я как будто уловил теперь тронувшую сердце печалью жорину интонацию и невольно вздохнул:
— Завтра собираемся с Ольгой и Аланом на кладбище. Навестить Жору.
— Тоже не успел, — сказал Ирбек. — Может, вместе?
И я благодарно откликнулся, назвав его на московский лад:
— А представляешь, Юр? Как Жора вчера бы радовался…
Праздник, и правда, получился на славу: давно я не ощущал такой объединившей всех искренней гордости и такого всеобщего достоинства, которое виделось не только на лицах и прямо-таки читалось в глазах… Мало того, что оно прямо-таки заполняло все пространство под высоким куполом новенького, с иголочки, цирка-шапито, где на сером своем любимце Асуане Ирбек Кантемиров принимал поздравления с семидесятилетним юбилеем — принимал как парад… Достоинство это было словно растворено и над всем знаменитым городом, и над всею Осетией… дай нам, Великий Бог, побольше таких праздников, которые отрывают понурый наш взгляд от грешной земли и заставляют с надеждою глядеть в чистое и высокое небо!
Сам я, признаться, испытал на нем двоякое чувство…
Человек дружелюбный и безусловно чтущий кавказский этикет, я бы также радушно встречал
Анатолий рассмеялся:
— Вознесся сам!
Пришлось удивиться:
— То-есть?
— На самолете! — взялся объяснять министр сперва весело, но тут же вздохнул. — В Москву отправили пятнадцать телеграмм с приглашением на юбилей Ирбека Алибековича… И только один гость…
— Что, только я и прилетел?
И Дзантиев ответил горьким вопросом:
— Вы представляете?
Не мог этого представить, и правда, — ну, не мог! Это к Ирбеку-то?! Которого справедливо можно назвать одним из ревнителей дружеской верности, одним из самых строгих хранителей традиций товарищества…
Сказал уже не Анатолию — как будто им всем, не прилетевшим:
— Да вы что, братцы?
— К нам теперь даже ревизоры предпочитают не ехать, — грустно посмеивался молодой министр. — Верим, кричат по телефону, что у вас там все бумаги в порядке, верим!
Что же ты, подумал, Москва?! По сути сама на Северном Кавказе всю эту кашу заварила, а теперь нос показать сюда боишься?
И так стало горько на душе — ну, так горько!
И — стыдно.