Пассажиры аэробуса дремлют. Нас всего трое – тех, кто видел сквозь стекло невероятную вершину. Это напомнило мне разговор с одной очень близкой подругой. Мы вдвоем летели из Парижа в Сан-Франциско, и ее удивляло, что я не отрываюсь от иллюминатора.
– Что ты там рассматриваешь? – спросила она.
– Мир! – ответила я.
– А… И как, видно?
Стоит ли уточнять, что моя подруга в своей жизни неоднократно летала на самолете? Тщетно стала бы я искать мораль этого назидательного диалога.
Посадка в Париже вечером седьмого апреля. Ну и пусть я наизусть знаю сценарий снижения, всякий раз я поддаюсь на обман. Заметив Эйфелеву башню, я радостно таращу глаза. Наполеоновскими интонациями во мне гремит голос: «Это город, в котором ты заслужила право жить!» Я заново взволнованно переживаю выпавшее на мою долю счастье и ликую в предвкушении всего сказочного, что со мной произойдет.
То есть забываю великие слова Колетт: «Париж – это единственный в мире город, где не обязательно быть счастливым». Эйфория предполагает усилие, которое парижский блеск делает чрезмерным. Очень скоро раздирающая город прекрасная река становится Стиксом, и мы в нерешительности непрерывно пересекаем ее туда и обратно. Жизнь? Смерть? К чему? Те, кто бросается с перил мостов, делают это скорей не из желания покончить с жизнью, а из нежелания сделать выбор.
Кроме того, Париж похож на битком набитый шкаф, содержимое которого валится мне на голову, едва я осмеливаюсь приоткрыть дверцу. Я еще не успеваю дописать, а парижские проблемы уже торжествуют над моим восторгом.
Вот тут-то и начинает звучать пение сирен. Где руки Нисиё-сан? Я могла бы позвонить ей. Но мой японский так оскудел, что я вынуждена нудно бубнить одно и то же.
Звоню Ринри. Милый разговор, но нам особенно нечего сказать друг другу.
Столько людей просят меня поделиться впечатлениями. Пытаюсь ответить, но мои слова звучат фальшиво. А разве могло быть иначе? Бьюсь о стену несказанного. Не знаю, может, надо поскрести ее, чтобы добыть частичку, а может, смело прорубить тоннель.
В конечном счете склоняюсь к последнему решению. Поскольку я пребываю в эмоциональном тупике, решаю отправиться в путешествие.
На сей раз в неизвестном направлении.
Петронилла[20]
Опьянение не терпит импровизаций. Оно сродни искусству, которое требует таланта и работы. Напиваться просто так – бессмысленно, это дело пустое.
И если первая пьянка зачастую кажется прекрасной, так это исключительно благодаря принципу «новичку везет»: больше такого не повторится по определению.
В течение многих лет я пила, как пьют все на вечеринках, напитки более или менее крепкие, в надежде ощутить это легкое опьянение, делающее существование относительно сносным, но результатом было лишь утреннее похмелье. Впрочем, я всегда подозревала, что мои эксперименты могли бы принести куда больше пользы.
Моя исследовательская натура проявила себя в полной мере. Подобно шаманам из амазонских племен, которые долго постятся, прежде чем начать жевать какое-нибудь незнакомое растение, надеясь обрести новые силы, я прибегла к самому старому из всех возможных методов исследования – голоданию. Аскеза – это бессознательное стремление создать в себе некое пустое пространство, необходимое для научного открытия.
Больше всего меня раздражают люди, которые, пробуя хорошее марочное вино, просят «что-нибудь пожевать»: этим они наносят оскорбление еде и – еще больше – напитку. «А то еще захмелею», – бормочут они, усугубляя ситуацию. Хочется посоветовать им не смотреть на хорошеньких девушек – а то еще влюбятся.
Пить, желая избежать опьянения, – это так же ужасно, как слушать духовную музыку, пытаясь подавить в себе возвышенные чувства.
Итак, я голодала. И голодание мое прервала «Вдова Клико». Поскольку было решено начать с хорошего шампанского, «Вдова» представлялась не худшим выбором.
Почему именно шампанское? Потому что опьянение после него не похоже ни на какое другое. Каждый алкогольный напиток обладает собственной ударной силой; шампанское – чуть ли не единственное вино, воздействие которого мы описываем, не прибегая к грубым метафорам. Оно возносит душу к некоему особому состоянию, которое именовали благородством в ту эпоху, когда это прекрасное слово еще имело смысл. Оно делает тебя грациозным, непринужденным и в то же время мудрым, бескорыстным, оно пробуждает любовь и дарует утонченность ее утрате. Поэтому я и решила, что именно этот эликсир подойдет как нельзя лучше.
С первого же глотка я поняла, что была права: никогда еще шампанское не казалось таким восхитительным. Тридцать шесть часов голодания обострили мои вкусовые рецепторы, которые теперь воспринимали малейшие оттенки вкуса и вибрировали от неведомого прежде удовольствия: поначалу я чувствовала малейшие нюансы, как музыкант-виртуоз чувствует свой инструмент, потом ощущения обострились и, наконец, наступил ступор.