Да благослови Всевышний этот день, и эту бурю, и ветер, и шёлковое бельё, летящее по воздуху, и бегущую за ним коротконогую немолодую женщину с подпрыгивающей грудью, и огромного мужчину с глазами ребёнка, со скрипичным футляром в руках, и это маленькое случайное столкновение в ветреный день, да благослови Мужчину и Женщину, пребывающих в любви и согласии, да благослови их имена, простые как вода и соль, – Даня и Лиза, Лиза и Даня, да благослови Господь яичницу из двух яиц и ломтики поджаренного хлеба, и скрип патефонной иглы, – не будни, но праздник, – два улыбающихся лица в дверном проёме, да благослови их души.
Первой ушла Лиза, и Даня остался один в крошечной шестиметровой комнате, и долго не знал, что ему делать со своими руками и огромным горячим сердцем, которое билось в унисон, а одно – не захотело, не смогло.
Благослови, Боже, голую Фаину, распутную, прекрасную Фаину, золотозубую принцессу, – как пусты были бы летние ночи без её бурных истерик, без заломленных рук её, Господи! Голая Фаина любила любовью жертвенной, вечной, но редкий избранник достоин был этого дара. Золотое Фаинино сердце, поднесенное на круглом блюде бескорыстно, Господи, безвоздмездно, чаще всего скатывалось на пол, – под звуки аргентинского танго уходили её мужчины один за другим в южную ночь.
Да благослови Господь перекормленную девочку из первого подъезда, и её отца в странной шляпе-канотье, и тайное их счастье на скамейке, – мужчину, похожего на наседку, с ранними глубокими морщинами на загорелом лице и мучнисто-белую, пышную девочку в сборчатом платьице, и неземной красоты жёлтую грушу «бере» в девочкиной руке, и первую черешню в полиэтиленовом кулёчке, – их быстрое, тайное, запретное счастье, и липкий поцелуй в колючую щеку, и его сутулая спина, и «выходные» брюки по щиколотку, и нелепо заправленная белая сорочка.
И величественную старуху Беренбойм по кличке «полковник» (за усы и печальный бас, с непременным добавлением «милочка моя» и «голубчик»), – с дымящейся папироской в углу рта, в растянутой оранжевой кофте крупной вязки и жилистыми руками акушера-гинеколога, – подволакивая одну ногу, спускается она к почтовому ящику, – раз в полгода между «Наукой и жизнью», «Литературкой», «Известиями» и специальными медицинскими журналами вылавливает она невесомый конверт, обклеенный пёстрыми нездешними марками, и, вздыхая, бормочет, обращаясь непонятно к кому, – это кому письмо, – это уже никому неписьмо…
Да благослови Господь эту старую улицу, и старые дома, которым уже недолго осталось, и трамвайные пути, ведущие в райский сад, – благослови этот самый сад и блаженных у врат его, Господи, – несчастной Марии дай трезвого мужа и здорового сына, и утри слёзы её, и слёзы Софочки, которой ты вообще не дал никакого мужа, только за то, Господи, что зубы её остались детскими на взрослом лице, и улыбка её страшна, как смертный грех, Господи, —
Да благослови Господь сирых и одиноких, нелюбимых и любящих, дай им столько любви, сколько смогут они вынести, дай им накрытые столы и горячие обеды, и детей от любимых женщин, и щедрых кормильцев, и преданных возлюбленных, и посели их в нашем старом дворе, и защити тенью от старой акации, и чтобы шумно и весело, и чтобы не будни, но праздник, – не вода, но вино.
Птичка-невеличка
«Птичка-невеличка» осталась в прошлом. Не повторится больше совпадения стольких гениальных случайностей-неслучайностей, – обаяния Мимино, трагикомического дара Фрунзика, легкости Данелии, шарма незатейливой мелодии «чито-грито», – и все это сквозь призму восприятия весьма расположенного к «лицам кавказской национальности» условно русского (советского) человека, благодарного зрителя. Ведь для этого неслучайного совпадения должна повториться череда неповторимого уже никогда, – должны как минимум родиться две сестры, – Верико и Мэри Анджапаридзе, – первая – великая грузинская актриса, – вторая – мама Георгия Данелии. Должна возродиться студия «Грузия-фильм», должен родиться великий (часто смешной, но, вообще-то, печальный мим) Фрунзик Мкртчян, – Цинандали и Киндзмараули вновь должно появиться на прилавках российских супермаркетов, – я вновь должна стать ребенком, подростком, – чтобы, как прежде, обхватив колени руками, сидеть в кресле у телевизора, и, переглядываясь с сидящим рядом отцом, – хохотать, грустить и опять хохотать в тех самых местах, в те самые моменты, которые неповторимы
Папа
Вон идет самая неловкая девочка на земле
Пальто ее распахнуто, галстук перекручен жгутом, колготы давно пора подтянуть, а спину – выпрямить.
Она сидит с книжкой в сумерках, влюбляется и плачет, грызет ногти, прячет дневник, лжет… О, как она лжет! Неловко, неумело, смешно. Бессовестно.
Девочка прогуливает уроки и сидит на изогнутом стволе упавшего дерева. Никуда она не денется, – конечно же, она вернется, – растрепанная, виноватая, притихшая.
Конечно же, она придет, и, стараясь быть неслышной, нырнет в постель, и услышит, как щелкает выключатель в соседней комнате.