– Salvator mundi, salva nos! – произнес брат Доменик, и это был не литовский язык, служить на котором уже лет десять как было разрешено. Это была латынь – Шурик сразу узнал ее мощные корни, но пока он радовался легкому узнаванию со странным чувством, что надо только чуть-чуть напрячься, и все слова до последнего откроют свой смысл, раздалось тихое пение – не женское и не мужское, а определенно ангельское. Розовощекие, в чепчиках и длинных юбках, из-под подолов которых выглядывали толстые ноги в грубых башмаках, пожилые некрасивые женщины запели:
– Libere me Domini de morte efernae…
Смысл слов действительно открылся – Господь освобождал от смерти. Непонятно было, как именно он освобождал, но Шурик яснейшим образом понял, что смерть существует только для живых, а для мертвых, перешагнувших этот порог, ее уже нет. И нет страдания, нет болезни, нет увечья. И где бы ни пребывала сейчас та сердцевинная часть Валерии – радостная и легкая, – она движется без костылей, скорее всего, танцует на тонких ногах – ни швов, ни отеков, а может, летает или плавает, и хорошо бы, чтоб так оно и было. И в это можно было бы и не верить – да Шурик никогда вообще и не думал о том, что происходит потом, после смерти, – но тихое пение двух пожилых литовок и небольшой баритон румяного старика с плохо сделанной вставной челюстью убеждали Шурика, что если есть это пение и полные нечитаемого смысла латинские слова, то и Валерия освободилась от костылей, железных гвоздей в костях, грубых швов и всего отяжелевшего дряблого тела, которого она стеснялась последние годы…
Забившись в угол, между диваном и шкафом, тихо лила слезы подруга Соня.
На следующий день были похороны. Прощание состоялось в морге Яузской больницы. Пришло не меньше сотни человек, но женщин гораздо больше было в этой толпе, чем мужчин. Было также множество цветов – ранних весенних цветов, белых и лиловых первоцветов, кто-то принес целую корзину гиацинтов. Когда Шурик подошел к гробу, то за кудрявой цветочной горкой он увидел покойницу. Кто-то из подруг позаботился о красоте ее мертвого лица, она была старательно накрашена: длинные синие стрелы ресниц и голубые тени на веках, как она любила при жизни, губы лоснились от слоя неутепленной дыханием помады… То маленькое «О», которое лежало на ее губах печатью последней минуты, когда Шурик входил в ее палату четыре дня тому назад, куда-то исчезло, и то, что было в гробу, если не считать живой блестящей челки, покрывавшей лоб, было художественной куклой, обладавшей большим сходством с Валерией, и ничего больше. Он постоял немного, потом коснулся челки, и через живость волос ощутил холод того временно-небытийного материала, в который обратилась Валерия в этом кратком промежутке между только что живым и уже мертвым.
Хорошо, что приехал брат Доменик, потому что именно поминальная месса оказалась действительной точкой расставания, а не эти прочувствованные заплаканные слова, произносимые женщинами над кучей цветов, покрывающих гроб.
Шурик не руководил процессом похорон: в больнице все организовал сокрушенный Геннадий Иванович – вскрытие было произведено гуманным образом, трепанации черепа не делали, только удостоверились, что произошла эмболия легочной артерии… Никто в этом не был виноват, кроме разве что Господа Бога, знавшего про ее жизнь, как видно, больше, чем она сама.
По распоряжению Геннадия Ивановича в морг впустили подруг, которые надели на нее белую блузку, сшитые на заказ ненадеванные бежевые туфли, предварительно разрезав их на подъеме, накрасили, как считали нужным, и уложили вокруг головы шелковую белую шаль. Руки же ее, большие и желтоватые, лежали поверх белого шелка, и сверкали безукоризненным лаком ногти…
Подруги также заказали автобусы и машины и договорились на Ваганьковском кладбище, чтобы захоронить гроб в отцовскую могилу, и даже заказали в мастерских временный крест, и все закупили для поминок, всего наготовили…
Шурик, хотя и знал некоторых подруг Валерии, держался брата Доменика и сестер, которые при свете солнца выглядели еще более деревенскими и еще более, чем прежде, поражали Шурика: теперь-то он знал, что были они посланниками и свидетелями из иного мира, и смешно было думать, что этот иной мир как-то пересекается с заброшенным хутором в заброшенном же литовском лесу.
Эти лесные жители не все смотрели в землю, пару раз взглянули на Шурика, и Доменик шепнул ему:
– Иоанна говорит, что ты можешь приехать, если хочешь.
Шурик понял, что ему оказывают честь и что на самом деле не Иоанна, а сам Доменик его приглашает, но об отъезде из Москвы и речи быть не могло:
– Спасибо. Только я теперь никуда не езжу. Раньше Валерию не мог оставить, а теперь маму надо стеречь…
– Это хорошо, хорошо, – улыбнулся старик, хотя ничего хорошего, собственно, в том не было, что Шурик уже много лет был как на привязи…