Премьером Театра имени Ленинского комсомола был Геннадий Карнович-Валуа — любимец Берсенева и Гиацинтовой, высокий, красивый, с удивительным бархатным голосом, сыгравший массу центральных ролей в разные периоды жизни театра. Он имел родовую графскую фамилию и отца — тоже Карновича и тоже Валуа — артиста Ленинградского БДТ. Отцу принадлежит знаменитая фраза, обращенная к нам во время гастролей в Ленинграде на ужине, устроенном им в квартире, старинное убранство которой оправдывало окончание их фамилии: «Мои молодые друзья, — фирменным семейным голосом произнес он, — запомните: если не играть и не репетировать — лучше нашей профессии нет».
Так вот, Геннадий не понимал, почему он должен садиться за школьную парту и начинать все сначала. Он присматривался! А кругом бушевали новые единомышленники — боролись, что-то доказывали, сплотясь под знаменем лидера. Наконец, так и не уяснив происходящего, но почуяв, что может остаться за бортом, он подошел ко мне и тихо спросил: «Шурка, а против кого вы дружите?» Я, как мог, обрисовал ему святость наших замыслов и чистоту взаимоотношений, он поверил и произнес «Знаешь что, возьмите меня в вашу банду...»
Эфрос был никаким худруком. Сейчас, сидя в аналогичном кресле, я это понимаю как никогда. У настоящих худруков есть внутренняя стратегия поведения: «кнутом и пряником». К этой позиции многие мои друзья призывали и меня. Я согласно кивал и даже пытался, но увы. Когда кнут находится в руках у пряника...
В «Ленкоме», например, худруком долгие годы был Иван Николаевич Берсенев. Прозвище в кулуарах — Ванька-Каин. Вот он был великий худрук. Он ставил «Нору». И как только наверху открывали пасти: «Как это "Нора" в Театре имени Ленинского комсомола?!» — он — раз — и тут же создавал комсомольский спектакль «Парень из нашего города». И этот баланс держал идеально.
Эфроса политика никогда не интересовала. Он начал ставить «104 страницы про любовь», «Снимается кино» — сразу же возникли сложности. Ему все кругом стали говорить: надо что-то и для ЦК комсомола сварганить. И он принес пьесу Алешина «Каждому свое». Написана она была на основе реального факта: наш танк ворвался на страшной скорости в тыл врага и начал крушить все вокруг. Ну, такой камикадзе. Эфрос прочел это на художественном совете. Мы попытались ему объяснять, что, мол, фанера, ужас. А он нам стал доказывать, что это глубочайшая, трагическая история. Он нам не говорил: давайте это сыграем для начальства, поставим для галочки, чтобы отстали, — нет! Не создав этого спектакля, в искусстве дальше жить нельзя! И уговорил. Сайфулин играл танкиста, я изображал Гудериана. Седые виски, красавец — такой мудрый, усталый фашист. Державин играл какого-то надсмотрщика в Освенциме... И до самого конца Эфрос убеждал нас, что это нужно и важно. И ведь смотрели. Удивлялись, конечно, но все-таки пробирало, горло все-таки перехватывало.
Это был его метод работы с материалом, работы с актером: вынимать из любого материала драматизм. Кто-то больше приспособлен к такому способу работы, кто-то меньше. Я меньше. Я актер совсем другого разлива. Когда мы встретились, я был уже весь в «капусте». Эфрос писал в книге «Репетиция — любовь моя», что «многолетнее увлечение "капустниками" сделало мягкую определенность характера Ширвиндта насмешливо-желчной», что «Ширвиндту не хватало той самой му́ки...», что «ему надо было как-то растормошиться, растревожить себя».
Я помню, как Эфрос влюблялся в Ольгу Яковлеву. Она была еще студенткой, шли какие-то показы. И вот ее мяукающий звучок остро зацепил, что-то в ее индивидуальности его дико взволновало. Ольгина способность доводить любую сценическую ситуацию до щемящего драматизма была настолько идентична трофике Эфроса, что с первых шагов в «Ленкоме» их творческий тандем приобрел знаковую стилистическую силу и позволил из милой запорожской девочки образовать выдающуюся актрису. Я ее люблю, пользуюсь взаимностью, благодарен за счастливое партнерство и дружбу.
Способность убедить актера у Эфроса была феноменальная! Задумал он ставить «Ромео и Джульетту». Позвал меня. Заперлись. Говорит: «Саша! Я долго сомневался и, наконец, решился. Давай рискнем! Ты знаешь, я мечтаю о «Ромео и Джульетте». После, не скрою, многих муки сомнений остановился на тебе».
«Боже, — думаю, — уж не хочет ли он перевернуть все вековые традиции и обрушить на зрителя Ромео в моем лице?» Нет! Оказывается, у Шекспира главный персонаж — не Ромео. Вся эта история зиждется на одном герое, не угадав с которым можно не прикасаться к по-становке... «Будем пробовать, — говорит Толя, — искать, мучиться, а вдруг состоится?..»
Итак, премьера. Четыре часа я сижу в гримерной, а к концу спектакля, напялив тяжелейший кафтан в виде перьев какой-то сказочной птицы — полугрифа-полувороны, выхожу на сцену и произношу: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте».